Тихие сны
Шрифт:
Она выпустила дым, как испустила последний дух. Её лицо потеряло жизнь: оскудел подбородок, стихли губы, на чём-то невидимом остановился взгляд и вроде бы мгновенно потухла сигарета. Она сидела, как шаманка. Петельников ждал, силясь разгадать это представление.
— А ты погадай, — вдруг очнулась она.
— Погадать?
— Или тебе нужна бумажная справочка?
— Не обязательно, — согласился инспектор: в конце концов, сейчас его интересовали любые сведения в любой форме.
— Тогда погадай.
— На чём погадать? — ещё не понимал
— Дай левую руку…
Инспектор подошёл к ней и протянул ладонь. Она взяла её в свои крепкие, словно выточенные из коричневого дерева ладошки и повернула к оконному свету. Волосы, так и не поднятые, шторой закрывали её лицо. Она их откинула, глянув на него хитрым блеском глаз:
— Сокол, позолоти ручку.
Инспектор уже принял игру. Свободной рукой он нашарил давно болтавшийся в кармане металлический рубль и положил на свою ладонь. Рубль пропал, как растворился в воздухе.
— Судьбу, сокол, твою я не вижу. Цыганка Рая за рубель судьбы чужой знать не хочет. А на сердце у тебя забота от казённого дома. Дума твоя, куда делось дитя малолетнее в красном платьице. Вот эта линия показывает, ой показывает, что увела девочку женщина беленькая, молодая, лет двадцати пяти, одетая модно, в джинсовый брючный костюм…
— Куда вела? — не утерпел инспектор.
— Этого судьба не ведает. Но судьбе ведомо — вот эта линия, — что женщина проживает на той же улице, где и девочка, в доме шестнадцать. Но там пять корпусов. Всё, сокол. А большего ни судьба, ни я не знаю. Да ведь на рубель и хватит, а?
Инспектор вернулся на диван, обессилев от полученных сведений. Он смотрел на цыганку, которая спокойно курила, и-чуть заметная усмешка нарушала крепость её Коричневых губ.
— Ой, сокол, забыла, да тебе и нужно ли… Духами от неё пахнет сильно, как от пузырька.
— Какими?
— Ты б меня про серьги спросил, а в духах я неопытная. Называются они вроде бы «Не вертите».
— «Не вертите»? — даже переспросил инспектор, удивлённый странным названием.
— Или «Не вертитесь».
— Раиса Михайловна, всё, что сказала, — верно?
— Сокол, обманывать милицию и брать с неё деньги за гаданье хорошая цыганка не станет.
— Взяла же рубль, — улыбнулся инспектор.
— Он у тебя.
Петельников сунул руку в карман — рубль лежал там.
Из дневника следователя.
Умственно обессилев от Иринкиных вопросов, думаю: «Ну, и я тебя тоже дойму ими…»
— Ира…
— А? — шёпотом отзывается она.
— Почему тихо говоришь?
— Потому что я думаю.
— О чём?
— О джиннах.
— А что бы ты попросила у джинна, если бы он вылез из бутылки?
— Из какой бутылки?
— Неважно, из какой. Допустим, из-под шампанского, — вспоминаю я самую объёмистую бутылку.
— Я бы его попросила, чтобы он влез обратно.
— А желания? — удивляюсь я.
— Папа, он же будет пьяный…
Рябинину
Катунцева подсела тихо, словно к нему за стол опустилась ночная белая птица. Маленькая белокурая женщина с красными и пустыми от горя глазами… В ней была какая-то незавершённость, и Рябинин не сразу понял, в чём она состояла и почему появилось именно это слово — незавершённость. Он помолчал, давая ей освоиться в этом кабинетике…
Волосы завиты крупно, но каждое колечко или недозавито, или уже распрямилось. Губы накрашены — нет, подкрашены. Брови подведены слегка, да вроде бы одна бровь доведена краской не до конца. Лицо попудрено: лицо ли? Не одна ли щека? Вот только под глазами лежала глубокая чернь, как на старинном серебре. Но это уже не от красок и не от карандашей.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…
…Мы определяем человека постоянным и вечным, как гранитный валун. А он переменчив, ибо человек есть его состояние в эту минуту. Разве эта женщина до вчерашнего дня была такой? Да иная была женщина, иной был человек…
Она подняла на следователя блёклые голубые глаза, которые отозвались в нём ответной мыслью: а какими они были вчера? При дочке? Блёклыми?
— Я вам памятник поставлю…
Он сухо улыбнулся: если бы все потерпевшие ставили ему памятники, то не хватило бы никаких проспектов.
— Только найдите дочку, — добавила она, берясь за платок.
— Найдём и без памятника, — бодро заверил Рябинин, давая ей минуты поплакать.
Минуты? У неё были ночные часы. И всё-таки нужные ей минуты, тут, при официальном лице, при сопереживателе.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…
… Почему мы радуемся минутами, а горюем часами? Почему веселимся днями, а грустим годами? Почему слёзы нам даются легче, чем смех? Не угнездились ли в наших генах столетия войн, моров, недородов, распрей?..
— Я знала, что случится беда.
— Знали? — построжавшим голосом он отогнал преждевременную радость.
— Сон видела…
— Какой? — вежливо спросил Рябинин.
— Будто бы сидим мы в нашем дворе. В том самом… И учимся писать. А Ира вдруг и говорит: «Мама, у меня правая рука не пишет». — «Ничего, говорю, доченька, мы левой выучимся». Тут появляется женщина, вся в белом, с каким-то странным лицом и говорит: «Зря, зря учитесь — всё равно не успеете». А, господи, кому этот сон нужен…
Катунцева хотела что-то добавить, и Рябинин ждал этого добавления, всё ещё надеясь на крупицы информации.
— Лучше бы не просыпалась, — добавила она.
— Опишите подробно одежду и внешность девочки…
Она стала рассказывать, и зримая ясность легла на её лицо — так бывает в пасмурный день, когда солнца и не видно, но оно вдруг высветит землю сквозь бумажно истончённые облака. Потерпевшая говорила о дочке и видела её тут, в этом кабинете. Петельникову бы сейчас показать её лицо… Инстинкт? Нет, это любовь на нём, это человеческая душа.