Тихие выселки
Шрифт:
Над выселками, над березовой рощей и дальше за ними, над могучим зеленым бором сияло высокое солнце. И долина, и Уроченское взгорье были в легкой прозрачной дымке. Окна дома Устиньи сверкали, как зеркала. В ряду посеревших деревянных домов Прасковья отыскала свою избу с белесой шиферной крышей. Тяжелая крыша давила на старые стены, и издали чудилось, что изба заваливалась набок. Прасковье стало не по себе. Неужто из-за этой берлоги, по словам бригадирки, не смогут им дать двухкомнатную квартиру?
— Благодать-то какая, — невольно прошептала она и перевела взгляд на березовую рощу, за которой, ближе к фермам, обнаружила зачатки трех домов. Их стены из красного кирпича пока были возведены до половины. Странное чувство охватило Прасковью: вроде все было старое, знакомое и в то же время новое, не виденное ею. На строящиеся животноводческий комплекс и новую Малиновку шли машины, груженные лесом, кирпичом, железобетонными конструкциями. В стороне послышался скрип грузовика, ее ухо привычно уловило дробный перестук ссыпаемой щебенки. Она обернулась. От шоссе, что соединяло Санск с областным центром, в сторону выселок прокладывали асфальтовую дорогу: без нее комплекс трудно построить.
«Так что же будет?» — повторяла про себя Прасковья, спускаясь по разбитому автомобилями проселку. Дойдя до крайнего дома, она неожиданно пошла не порядком, а повернула на тропу, что лежала позади домов, между заборами огородов и березовой рощей. Было тихо. Только березы шумели маленькими светлыми листочками, как бы просевая что-то.
Тын ее огорода сзади был поломан. Должно быть, мальчишки повыдергали сухие палки на костер. В самом огороде, кипя под ветром, кудрявилась зерновка, унизанная красненькими бутонами, неподалеку от нее щетинился пиками лук-многолетник. Ни одной грядки не было вскопано. И земля, не желая в сиротстве пустовать, покрывалась мелкими сорными травами. Прасковья остановилась, растерянно поводя по сторонам глазами и чувствуя в себе расслабленность. Ей захотелось присесть. Она взошла на крыльцо, взглянула на ржавый замок и полезла было в продуктовую сумку за ключом, но тут же вспомнила, что его забыла в Санске. Перед уходом на автобус хотела его взять из маленького шкафчика, что висел над столом, но ее окликнул Семен Семенович — и она отвлеклась.
Прасковья наломала под окном зеленых ивовых прутьев, подмела крыльцо и села. На порядке было сонно, как в былые годы. Припекавшее полуденное солнце слегка усыпляло, мысли текли медленно. Вот и ушла от Прасковьи здешняя жизнь. Она так задумалась, что не слышала приближающихся шагов и очнулась, лишь когда ее позвали.
Перед ней стояла в широкой серой кофте и сборчатой длинной юбке Устинья Миленкина.
— Прасковья, сваха, — произнесла она. —
Они обнялись. У Прасковьи сердца на Устинью не было. Не Устинья свела Машу с Костей, а ферма их свела и она, Прасковья, нечаянно помогла. Устинье даже обрадовалась. До того Прасковья никак представить не могла, как встретится с дочерью, наладится ли у них разговор, не станет ли по-прежнему дочь, как чужая, дичиться ее, а с участием Устиньи разговаривать будет легче и проще. Не успев разнять объятий, спросила:
— Маша где?
— К Костеньке в техникум уехала. Ей отпуск дали. Андрей Егорыч нашим детушкам за отца родного, — голос Устиньи потеплел. — Чего на крылечке сидеть, пойдем ко мне. С дороги, того, голова, чайку попьешь. Я нынче ватрушки пекла.
Прасковья посмотрела на дверь.
— Все в целости, — уверила ее Устинья. — Я картошку хотела продать, да ведь, того, как чужую продашь. А о Маше не тужи. Хорошая стала.
— С этой, с палкой ходит?
— Не-е. Но шибко ходить опасается. Главный врач Евгений Петрович, тоже мужик человеческий, того, голова, сказал: плясать и прыгать будет.
Прасковья слушала, расспрашивала и про ферму, и про доярок, узнавала, с кем что сталось. Сама говорила мало. Встреться она с Анной Кошкиной или Любкой-Птичкой, похвалилась бы и Семеном Семеновичем, и городским житьем-бытьем, и платьем, и обещанной квартирой, так что их завидки взяли бы, а Устинье вот не могла хвалиться. Та сама спросила:
— Все в тесноте живете? Хотя бы комнатку вам дали.
— Двухкомнатную обещают, — проронила сквозь зубы Прасковья: когда еще что будет!
— Хорошо бы, коли так, хотя, того, голова, скажу: у нас жить стало не хуже. Даже лучше. Шуму-гаму нет, и воздух вольный, слышь, как медом пахнет.
— На выселках народ тяжелый, — возразила Прасковья, вспоминая пережитое.
— Что, того, народ? Такой, как везде.
Днем Прасковья так никуда и не сходила — ни в поле, ни на ферму, ни с кем не повстречалась, что-то ее останавливало.
Уснула на рассвете. Очнулась от того, что солнце, стоявшее довольно высоко, напекло ей щеку. Проснулась и, увидев хлопотавшую у печи Устинью, сказала:
— Я, Устюша, наверно, нынче уеду, а то завтра после праздника люду будет — на автобус не сядешь.
— Не погостишь? — спросила Устинья. — Картошку продала бы.
И хотя Прасковья на работе отпросилась на три дня, она скрыла это от Устиньи.
— На стройке срочные дела. Семен Семеныч один, он точно ребенок малый, когда один-то. Скажи Маше: не сержусь я на нее. Я, Устюша, гнала ее с выселок: боялась, как бы мою жизнь не повторила, да, видно, время другое. А картошку продай. И дом продавай, я тебе доверенность вышлю.