Тихий гром. Книга третья
Шрифт:
— А где ж ты живешь-то? — бесхитростно спросил Иван, трогая коня.
— Далеко я живу, за Самарой, в деревне. Да вот в Кургане побывать довелось, а теперь назад пробираюсь.
— Эт зачем же тебе в Курган-то понадобилось? — поинтересовался Иван и, как бы между прочим, добавил: — Не замужем ты еще?
— Да какое мне теперь замужество! А только ты не спрашивай ни об чем, Ваня, потому как ничего я сказать не могу, — снова прослезилась Катерина. — И прошу тебя Христом-богом, ни единой душе об нашей встрече не сказывай!
Иван осекся с вертевшимся на языке вопросом, однако
— Эт отчего же такая тайность?
— Да какой же ты недогадливый-то, Ваня! Ведь слыхал, небось, что искали меня, как беглую каторжанку?
— Как не слыхать…
— Дак вот уж два с половиной года с тех пор миновало — попритихли все, успокоились. А скажи ты хоть одному человеку — ну, матери своей либо отцу — на другой же день весь хутор узнает. Там до наших дойдет, в Бродовскую, как пожар, перекинется. И взбаламутишь всех, снова искать примутся… Найти-то, скорей всего, не найдут, а мама небось умом рехнется. Понял?
— Да-а-а, — глубоко вздохнул и по-стариковски растянул Иван. Он лишь теперь, собрав в памяти все прежние слухи, сообразил что к чему. — Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу — так сказывают? Видал я, твою мать надысь. Волосы у ей из-под платка белейши вот этого городского снегу сверкают… А так, ничего, бодрая еще баба.
— А тятя-то каков?
— Да такой же, как был. Ничего ему не делается… А ведь я тибе, Катя, годов шесть либо семь не видал. Как захворал, так и не видал с тех пор. Совсем ведь помирал я тогда. А ты молоденькой девчонкой была, помню. Теперь уж вон, как у матери, в волосах-то у тибе засеребрило… А признал сразу. Прям, как глянул, так и признал!..
— На Гимназическую не выезжай, Ваня. Тама вон, да поворота, я вылезу.
— Как велишь, так и сделаю.
Много мыслей промелькнуло в голове у Катерины за эти минуты. От счастливого лета, когда становали на покосе рядом с Рословыми, когда виделись с Василием каждый день, а сердце полнилось восторгами. И свадьба, и постылое житье у Палкиных с ненавистным Кузей в Бродовской, и побег — все промелькнуло вплоть до сегодняшней черной ямы, в какую ухнула от Ивановых слов. Но мысли не стоят на месте — неудержимо идут вперед. И, еще смутно заглянув в завтрашний день, она чутьем начала что-то нащупывать.
— Ваня, — спросила она, выбираясь из розвальней, — а завтра ты один приедешь?
— Один.
— В какое время?
— Дак ведь к вечеру велели, а день теперь с гулькин нос — назад потемну придется ехать.
— Не боишься потемну-то?
— А чего бояться?
— А помнишь, как отца твого волк гнал от города до хутора?
— Да у мине вон вилы есть с собой.
— Поедешь по этой же дороге?
— А другой тута и нету… Ай нет, погоди… От мельниц там по пустырю на Уфимскую попасть можно, да можно и по Московской питомник объехать…
— Нет, нет! Чего уж ты колесить там станешь. Лучше тута вот и проедешь к колесным рядам. Ладноть? И ни одной душе не сказывай обо мне!
— Да не боись ты, Катя, ни единого слова не скажу и поеду вот по этой дороге, — указал он на Гимназическую и тронул вожжой своего Карьку. — Прощай, Катя, не боись! — Хлестнул коня и поплотнее запахнулся зипуном.
Сани,
Едва успев заскочить в избушку, на ходу скинула пальто и валенки и, набросив на плечи пуховую шаль, упала вниз лицом на постель. Теперь она дала полную волю слезам, горькой рекою смывая последние несбыточные надежды.
Нету, стало быть, Васи, нету родной кровинушки, милого, любимого залетушки. Да, не залетит он больше на своих крылышках в родные края. Не подойдет, не обнимет свою Катю. Не поддержит крепкой рукой, не скажет ни ласкового, ни бранного слова. Вся ворожба и сновидения сладкие — все это призрак, мельтешащий в угоду ее страстным желаниям.
Так пролежала Катерина не один час. Потом, когда схлынул горячий туман, когда вместе со слезами выплеснулся переизбыток горя, не вмещавшегося в груди, она почувствовала горькое опустошение внутри и жуткую, безбрежную пустоту вокруг. Негде опереться, не за что зацепиться, не на что надеяться.
Слез уже не было. Повернувшись на бок и тупо глядя на подернутое льдом окошко, она тяжко думала: «Да кто ж я теперь, кому я нужна? Не девка, не невеста, не мужняя жена, не вдова, не мать, не теща, не свекровка — беспутная одинокая баба, какой и терять-то нечего! Как полынь горькая придорожная: и плюнуть на тебя всякий может, и колесом наехать. Подойдет любая коза и сожрет».
И вдруг что-то встрепенулось в груди, восстало и забилось в слепом протесте.
— Да чего ж мне высиживать возля этой печки, для кого беречь-то себя?! — будто спорила она с кем. — Зря я сбежала от той золоченой тетки (как ее звать-то, забыла уж). Ну да фонарей красных полно в городу. Под какой-нибудь да возьмут… Хоть бы на месяц закатиться туда, да чтоб какой-нибудь хуторской али бродовский знакомый навестил это заведение. Тогда и монастырь не понадобится, и бежать никуда не надоть — Кузькина родня хлопотать не станет, и тятя родной к воротам не подпустит. Да он и теперь, может, не подпустит. Бабы в хуторе, небось, как куры от бешеной собаки, в подворотни нырять станут.
В избе давно уж потемки повисли, прохладно стало, и надо бы очажок подтопить, а она все лежала, выбирая, в какую петлю осиротевшую голову сунуть. Но потом одумалась, вздрогнула, соскочила с кровати, засветила трехлинейную лампешку и принялась растоплять очаг, приговаривая:
— Чего эт я, дуреха, эдак раздумалась, а враз да баушка Ефимья нагрянет. Не похвалит она за такие дела.
Как мал и ничтожен человек в своем одиночестве, как мало он знает о том, что вокруг происходит. Совсем бы не так думала Катерина, если б знала, что Шлыков Иван приехал в город вчерашним вечером, ночевал на постоялом дворе. В колесных рядах был и на Меновой двор заезжал, а между прочим, и веселое заведеньице под красным фонарем навестить не преминул. Об этом, конечно, не сказал он. А ей и в голову не пришло такое.