Тилль
Шрифт:
— Этого мало, — сказала Лиз. — Как только Прага будет завоевана, графу Ламбергу должно быть отправлено официальное требование вернуть моему сыну трон Богемии. В таком случае мой сын немедленно заключит с ним тайную договоренность об отречении от трона, если со Швецией и Францией будет, в свою очередь, заключено соглашение о восьмом курфюршестве. Все это должно быть сделано быстро.
— Ничто никогда не делается быстро, — сказал Контарини. — Я здесь с самого начала переговоров. Думал, и месяца не выдержу в этой ужасной дождливой провинции. С тех пор прошло пять лет.
— Я знаю, каково это — состариться в ожидании, —
— Я тоже хочу домой, в Венецию, — сказал Контарини. — Хочу еще стать дожем.
— Если ваше величество позволит переспросить, — сказал Сальвиус. — Чтобы я правильно понял. Вы прибыли сюда, чтобы потребовать то, о чем мы сами и не помышляли. И если мы не поступим по вашей воле, вы угрожаете нам тем, что отзовете свое требование? Как вы прикажете это называть?
Лиз загадочно улыбнулась. Вот теперь ей было действительно жаль, что перед ней была не авансцена, не полутьма аудитории, ловящей каждое ее слово. Она кашлянула и, хотя уже знала свой ответ, сделала ради отсутствующей публики вид, что размышляет.
— Я предлагаю, — проговорила она в конце концов, — называть это политикой.
Следующий день был ее последним днем в Оснабрюке. Ранним вечером она вышла из своей комнаты на постоялом дворе и отправилась на прием к епископу. Ее никто не приглашал, но она слышала, что там будут все важные люди. Завтра в это время она уже будет ехать по разбитым дорогам в сторону своего домишки в Гааге.
Нельзя было здесь задерживаться. Не только из-за денег, но и потому, что она знала правила хорошей драмы: свергнутая королева, внезапно появившаяся и снова исчезнувшая, — это впечатляло. Совсем иное дело — свергнутая королева, внезапно появившаяся и задержавшаяся так надолго, что к ней привыкли и начали над ней посмеиваться. Это она успела понять в Голландии, где их с Фридрихом сперва так сердечно приняли, и где теперь члены Генеральных штатов вечно были заняты, если она просила о встрече.
Этот прием будет ее последним выходом. Она сделала все предложения, которые хотела сделать; сказала все, что хотела сказать. Больше ничего для своего сына она сделать не могла.
Увы, он был сущий чурбан, вроде ее брата. Оба внешне напоминали ее деда, но не унаследовали ни капли его тактического ума; были они тщеславные позеры с низкими голосами, широкими плечами, размашистыми жестами и страстью к охоте. Брат на родине, верно, проиграет в войне с парламентом, а сын, если и станет курфюрстом, вряд ли войдет в историю как великий правитель. Тридцать лет уже, давно не мальчик; сейчас, пока она вела за него переговоры в Вестфалии, он околачивался где-то в Англии, охотился, должно быть. Его редкие письма были краткими и прохладными, почти что враждебными.
Как всегда, когда она думала о нем, перед глазами появлялся ее другой, ее прекрасный сын, ее сияющий первенец, унаследовавший доброту отца и ее ум, — ее гордость, ее радость и надежда. Его образ, возникающий в ней, был разнолик: она одновременно видела его трехмесячного,
Оснабрюк был крошечный, она могла бы дойти от постоялого двора и пешком. Но улицы были грязны даже по немецким меркам, да и потом — какое бы это произвело впечатление?
Итак, она снова приказала кучеру поднять ее в экипаж, откинулась на подушки и смотрела, как фронтоны домов подрагивают на ухабах. Камеристка молча сидела рядом. Она привыкла, что королева никогда с ней не заговаривает; вести себя как мебель, — единственное обязательное умение камеристки. Было холодно, накрапывал мелкий дождик, но солнце все же просвечивало бледным пятном сквозь облака. Дождь очистил воздух от запахов уличной грязи. Мимо пробегали дети, впереди показалась конная группа городских солдат, затем телега, запряженная ослом и груженная мешками муки. Вот и поворот на главную площадь, вот резиденция императорского посланника, у которого она была позавчера. Посреди площади стояла колодка в человеческий рост с отверстиями для головы и рук. «И месяца не прошло с тех пор, — рассказывала хозяйка постоялого двора, — как здесь стояла ведьма». Судья был снисходителен, ей подарили жизнь и выгнали ее из города после десяти дней у позорного столба.
Собор был по-немецки неуклюж, кособокое чудище с двумя башнями разной толщины. Сбоку был пристроен продолговатый дом с мощными карнизами и острой крышей. Пространство перед ним перегораживали несколько экипажей, мешал подъехать ко входу. Кучеру пришлось остановиться у края площади и нести Лиз на руках до самого портала. От него дурно пахло, и ее мантия мокла под дождем, но, по крайней мере, он ее не уронил.
Кучер несколько неловко опустил ее на ступени; она оперлась на трость, чтобы не потерять равновесие. В такие моменты чувствовался возраст. Она откинула меховой капюшон и подумала: «Последний выход!» Ее охватило щекочущее, как пузырьки шампанского, волнение, какого она не ощущала много лет. Кучер отправился к экипажу за камеристкой, но Лиз не стала дожидаться, а в одиночестве вошла в вестибюль.
Здесь звучала музыка. Она остановилась и прислушалась.
— Его императорское величество прислали лучший придворный струнный оркестр.
Ламберг был облачен в темно-пурпурную мантию. На шее матово блестела цепь ордена Золотого руна. Рядом с ним стоял Волькенштайн. Оба сняли шляпы и поклонились. Лиз кивнула Волькенштайну, он улыбнулся в ответ.
— Ваше высочество завтра отбывают, — сказал Ламберг.
Ее смутило, что это прозвучало не как вопрос, а как приказ.
— Он, как всегда, хорошо проинформирован.
— Хуже, чем мне хотелось бы. Но смею заверить ваше высочество, что такую музыку вы мало где услышите. Вена желает продемонстрировать конгрессу свое благорасположение.
— Потому что Вена проигрывает на поле битвы?
Он сделал вид, что не услышал вопроса.
— Вена посылает своих лучших музыкантов и знаменитых актеров, и лучшего шута. Ваше высочество были у шведов?
— Он действительно великолепно проинформирован.
— Теперь вашему высочеству известно, что шведы в ссоре.