Тишина
Шрифт:
Она перепрыгнула через бортик насосной станции. Каспер попытался последовать за ней. Тело его не слушалось. Она втащила его за собой. Две трубы были закрыты электрическими клапанами. Последняя была открыта. Стине зажгла свой фонарик.
Они заглянули в темно-зеленый безукоризненный мир. Труба была совершенно круглой, внутри она была покрыта зеленым материалом, который слабо отсвечивал, создавая эффект софт-фильтра.
— ПВХ, — объяснила она. — Компания «Орслеф». Они обработали так все трубы, чтобы продлить им еще немного жизнь. Натянули поливинилхлоридный чулок изнутри.
Труба казалась бесконечной.
— Смотришь как будто в свой собственный
Она кивнула.
— Может, воспользуемся, — предложил он, — тем, что за нами никто не наблюдает, и быстро поцелуемся?
Она попыталась отодвинуться от него. Но на узких ступеньках это было нелегко.
— Я знаю, — сказал он, — ты можешь сказать, что за нами наблюдает Бог. Но Бог на нашей стороне. И Киркегор. Ты разве не помнишь, что он говорит в «Деяниях любви»? Любые любовные отношения представляют собой пикантный треугольник. Ты, я и Господь Бог.
Она покачала головой.
— Гёте, — продолжал он. — И Юнг. И Гроф. [92] И Бах. Все они говорят об одном. В преддверии великих поворотных пунктов мы стоим вместе с любимой на пороге собственного рождения.
Она стряхнула с себя гипноз.
— Пустышка, — сказала она. — Ты всегда был жалкой пустышкой!
Гнев ее звучал концентрированно, словно кислота. Возможно, из-за того, что они находились в замкнутом пространстве насосной станции. Оно создавало эффект акустического вогнутого зеркала, фокусируя и усиливая звук. У нее был мелодичный голос. Облагороженный в хоре девочек школы Зале. Под руководством Хесс-Тейсен. И одновременно в нем была какая-то едкость. Он так и представлял себе, как она во время какого-нибудь совещания парализует целый суперэллиптический стол совета директоров.
92
Станислав Гроф (р. 1931) — чешско-американский психолог и психиатр.
— Я не могу без тебя, — сказал он.
— Все твои мысли, — воскликнула она. — Все они не твои. Они украдены. Это лоскутное одеяло!
Она схватила его за воротник комбинезона.
— Твои чувства поверхностны. Ты бежишь, Каспер. Ты спасаешься бегством. Когда-нибудь ты поймешь. Всю глубину. Все эти твои рассуждения о любви. Ты живешь и говоришь так, будто постоянно находишься на манеже.
Он начал напевать. Акустика в стальном резервуаре была фантастической. Звук сбегал по стенам и возвращался назад, словно в галерее шепотов. Он напел восемь тактов — колдовских, неотразимых, сказочных.
— Парижская симфония, [93] — сказал он. — В разработке первой части. Где основная тема модулирует и доходит до крещендо. И в последней части. В конце взрыва. Он симулирует фугу. Притом что фуги нет. Это пустышка. Он прекрасно это осознает. Пишет в Париж отцу: послушай, отец, я сделаю так-то и так-то, в этом и в этом такте, публика будет в соплях и слезах, она будет в восторге. Да, пустышка. Но она действует. Проникает до сердца. С технической точки зрения ничего особенного. Никакой профессиональной глубины. Но какое очарование! Какой эффект! Просто совершенство!
93
В. А. Моцарт.
Он придвинулся к ней.
— Сердце. И напряжение. Ради двух
Их лица были совсем близко. Он не отклонялся ни на дюйм.
Она подтянулась к люку.
— По два человека, — сказала она громко. — Это лучшая в вашей жизни поездка на «американских горках». Мы спустимся на шестьдесят метров ниже поверхности моря. Тормозите осторожно, ногами и локтями о стенки.
Он забрался вслед за ней. И они отпустили руки.
9
Сначала это было похоже на свободное падение. Поливинилхлорид почти не создавал трения, казалось, что мчишься на воздушной подушке. Он перестал сопротивляться движению, отклонился назад, почувствовал где-то рядом со своим ее тело. Единственным звуком был едва различимый шелест соприкосновения ткани одежды и внутреннего покрытия трубы. И далекое, чуть слышное предчувствие того, что ждет впереди.
Траектория становилась более пологой.
— Еще несколько минут, — прокричала она. — Это самые длинные «американские горки» в Северной Европе. После завершения работ «Орслеф» пригласила руководителей отделов прокатиться. Нам дали по бокалу шампанского в руку. Это труба высокого давления. Никаких клапанов. Никаких швов.
В воздухе ощутимо повеяло холодом.
— Ты ездил к моим родителям, — донеслось до него.
Это было через три недели после ее исчезновения. Ему казалось, он сойдет с ума. Словно больное животное, он все время возвращался мыслями к тому адресу, который он нашел в ее квартире. Наконец он отправился туда.
Дом стоял на окраине Хольте, рядом с озером, среди полей и перелесков, за домом был сад со старыми фруктовыми деревьями. Дверь ему открыла ее мать, она предложила ему чаю. В чем-то она была так похожа на Стине, что он почувствовал слабость в ногах. Отец так и не присел в течение всего последующего разговора, он стоял, словно не мог не опираться о полки. Ничего при этом не говоря.
Каспер тоже долго молчал. Слово взяла атмосфера дома.
В каком-то смысле это был скромный дом. И мужчина, и женщина звучали скромно.
Но это была особая скромность, скромность, которая появляется, если ваша семья в течение двухсот пятидесяти лет плыла на волне буржуазной культуры и финансового капитала. Каспер сталкивался с этим звуком прежде, но никогда — в непосредственной близости. В звуке этом было что-то беспредельное, эти пожилые люди все безоговорочно принимали, им ничего никому не нужно было доказывать, их тыл восемь поколений подряд состоял поочередно из биржевых маклеров, пианистов, художников из Скагенской группы, докторов философии, и не прошло и ста пятидесяти лет как Ханс Кристиан Андерсен встал из-за стола, пообедав у кого-то из их предков, — и что нам делать с картинами золотого века с дарственными надписями прапрабабушке на обратной стороне, ведь их так много, а на стенах уже почти не осталось места?
Каспер попытался прислушаться к издержкам, к тому, какова же цена утонченности и высоких потолков? Когда Ривель выступал в Копенгагене в последний раз, в Центральном цирке, Касперу дали общую с ним гримёрку — зеленую уборную. Ривель выступал уже редко, он не был столь популярен, как раньше, Каспер понимал это, сам Ривель это понимал. У старого клоуна после выступления в глазах стояли слезы. Он тогда взглянул на Каспера.
— Мое время прошло, — заявил он. — Двадцать лет назад зрители меня бы не отпустили. Теперь же они меня унизили. Своей скукой. Все имеет свою цену.