Титус Гроун (Горменгаст - 1)
Шрифт:
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
Когда Фуксия услышала об измене Стирпайка, когда поняла, что первым и единственным увлечением ее сердца стал убийца, лицо девушки подернулось омерзеньем и ужасом, въедливый след которых запятнал его бесповоротно.
Долгое время она не говорила ни с кем, не покидала своей комнаты, где, неспособная плакать, изнемогала от чувств, бушевавших в ней в поисках хоть какого-нибудь естественного выхода. Поначалу Фуксия ощущала лишь последствия удара, боль от полученной раны. Руки ее подергивались, дрожали. Беспросветная, гнетущая тьма затопляла рассудок. Жить ей не хотелось совсем. Боль в груди терзала ее. Огромный страх словно заполнил грудную клетку – шар боли, все росший и росший. В первую неделю
Когда Титус пришел проведать сестру, его поразило, как изменился ее голос, как запали глаза. Впервые понял он, что перед ним не просто сестра, но женщина.
И Фуксия заметила в нем перемены. Его нетерпение было таким же реальным, как ее разочарование. Его жажда свободы – такой же неотвязной, как ее жажда любви.
Но что мог он поделать, и что могла сделать она? Замок громоздился вокруг и над ними, бескрайний и непроглядный, как сумрачный день.
– Спасибо, что зашел, – сказала она, – но говорить нам с тобой не о чем.
Титус, смолчав, прислонился к стене. Сестра выглядела теперь намного старше. Каблук Титуса принялся отковыривать ослабевший кусок штукатурки над плинтусом, и отковырял.
– Никак не могу поверить, что он мертв, – сказал наконец юноша.
– Кто?
– Флэй, конечно. И ведь сколько всего он сделал. Как там его пещера? Наверное, опустела навек. Ты не хотела бы…
– Нет, – сказала, предвосхищая его вопрос, Фуксия. – Не сейчас. Больше нет. Собственно, мне вообще никуда идти не хочется. Ты видел доктора Прюна?
– Раз или два. Он просил передать, что был бы рад навестить тебя, когда ты захочешь. Он не очень хорошо себя чувствует.
– Как и все мы, – сказала Фуксия. – А что собираешься делать ты? Ты очень переменился. Нет, не говори. Не хочу думать об этом!
– Теперь повсюду стража, – сказал Титус.
– Я знаю.
– И комендантский час. Я должен возвращаться к себе в восемь вечера. Кто там стоит у твоей двери?
– Имени я не знаю. Он торчит тут почти весь день и всю ночь. И во дворе, под окном, еще один.
Титус подошел к окну, выглянул.
– Какой от них прок? – и затем, оборотясь: – Его они никогда не поймают. Он слишком хитер, скотина. Почему они не спалят здесь все – вместе с ним, и с нами, со всем миром, – не покончат с этой грязью, с прогнившим ритуалом, со всем, и не дадут волю зеленой траве?
– Титус, – сказала Фуксия, – иди сюда.
Он подошел к сестре, руки его дрожали.
– Я люблю тебя, Титус, но я ничего не чувствую, совсем ничего. Я мертва. Даже ты умер во мне. Я знаю, что люблю тебя. Только тебя одного, но я ничего не чувствую и чувствовать не хочу. Хватит, меня уже тошнит от чувств… я боюсь их.
Титус приблизился к сестре еще на шаг. Фуксия неотрывно смотрела на него. Год назад они бы поцеловались. Они нуждались в любви друг друга. Теперь даже сильнее, чем прежде, но что-то разладилось. Между ними легло, разделив их, пространство, а моста у них не было.
И все же Титус, прежде чем торопливо пройти к двери и исчезнуть, на мгновение сжал ее руки.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
День Блистающей Резьбы приближался. Резчики добавляли последние штрихи к своим творениям. Замок изнывал от жгучего нетерпения, умеряемого лишь засевшей в каждом уме страшной мыслью о том, что Стирпайк может в любое мгновение нанести новый удар. Ибо за последние восемь дней пегий негодяй нанес их, точных, уже четыре – и всякий раз возле
И все-таки, несмотря на этот над всем преобладавший страх, неминуемость традиционного дня изваяний вселяла в сердца обитателей замка волнение куда менее страшное. С облегчением правили они свои помыслы к этой извечной церемонии, как к чему-то, на что можно опереться, – к чему-то, совершавшемуся ежегодно с самой давней из памятных каждому поры. Они тянулись к традиции, как ребенок тянется к матери.
Продолговатый двор, в котором предстояло провести церемонию, отскоблили и затем отскоблили повторно. Всю неделю, восход за восходом, тихий этот двор полнился эхом ведерного лязга, плеском и шелестом воды, криками мойщиков. Особенно безукоризненный вид приобрела высокая южная стена. Помостья, по которым чистильщики сновали, как обезьяны, ковыряясь средь грубых камней, отскребая расселины, вымывая из впадин и трещин остатки скопившейся пыли, убрали. Она уплывала, эта стена, сужающейся перспективой мерцающего камня, – и в пяти футах над землей по всей длине ее выступала во двор полка Резчиков. Ширина этой полки, или контрфорса, была такова, что на ней с удобством размещалось даже самое крупное из раскрашенных изваяний. Приготовляясь к великому дню, ее уже выбелили, как выбелили на дюжину футов в высоту и стену над нею. Растения и ползучие побеги, сумевшие за последний год пробиться между камней, обрезали, как обычно, заподлицо со стеной.
Сюда, в этот до столь ненатуральной опрятности отчищенный двор Резчикам из Наружных Жилищ предстояло влиться, подобно темной, неровной волне, неся деревянные статуи в руках или на плечах – либо, если изваяние оказывалось неподъемным для одного человека, прибегая к подмоге домашних; и дети будут бежать пообок, босые, с упавшими на глаза черными волосами, и высокие их голоса пронзят, точно стилетами, тяжкий воздух.
Ибо воздух наполняла гнетущая тяжесть. Немногие жаркие дуновения, что веяли в нем, казалось, раздувались заплесневелыми крыльями огромных и хворых птиц.
Страх перед Стирпайком еще усиливался этой духотой – и с тем пущим нетерпением предвкушалась церемония Блистающей Резьбы, ибо возможность обратиться к тому, чего единственным назначением была красота, сулила отдохновение душе и уму.
Но при всей виртуозности своего мастерства, при всем ритмическом очаровании изваяний, ревнивые создатели их не переносили друг друга на дух. Соперничества семейств, давние обиды, сотни жестоких ссор – все вспоминалось в ходе этой ежегодной церемонии. Заново бередились и растравлялись старые раны. Красота и горечь выступали бок о бок. Старые клешневидные руки с растрескавшейся за долгие годы неблагодарного труда кожей, держали наотлет изысканную деревянную птицу с расправленными для полета тонкими, как бумага, крыльями, с горящим на груди малиновым пятном.
К предпоследнему вечеру все уже было готово. Поэт, окончательно утвердившийся на посту Распорядителя Ритуала, произвел вместе с Графиней последний смотр. На следующее утро ворота Внешней Стены распахнулись, и Блистательные Резчики выступили в трехмильный путь ко Двору Изваяний.
И с этой минуты день распустился, как розовый куст с сотней соцветий и тысячью шипов. Серый Горменгаст напитался кровью, насытился золотом, продрог от синевы, многоразличной, как синь цветов; воды его испятнались оттенками вечной зелени, простиравшимися от мягчайшего оливкового до смарагдового, наполнились охрой, воспламенились и затлели, содрогаясь от красок воздуха и земли.