Тля
Шрифт:
– Говори, Петя, потише, не накликай гнев поклонниц, которые без ума от этих дырявых сараев, поваленных заборов и грязных луж.
– Вы что, серьезно? – спросил вдруг откуда-то появившийся Борис. – Изумительные полотна! Да кто ныне у нас так пишет? Чудесные пейзажи!
Пейзажей было хоть отбавляй, в разных вариантах: «После дождя», «Перед дождем», «Дождь прошел», «Утро», «Вечер», «Полдень».
– Попробуй докажи, что это утро, а не вечер, –
– Ты слишком уж строг, Володя. Написано недурно, старик умеет… А что утро от вечера не отличишь, так ведь и у других…
Еременко перебил его:
– Поленовские пейзажи, например, вовсе не нуждаются в этикетках, а тут докажи, что это утро или полдень. И вообще, кому нужно такое искусство? Вон тем снобам?
Вокруг приятелей собралась порядочная толпа зрителей. Вдруг один из них, пробравшись поближе к Еременке, спросил:
– А, собственно, какое вы имеете право выступать от имени народа? Кто вас уполномочил?
Это был поэт Ефим Яковлев, завсегдатай «салона» Осипа Давыдовича Иванова-Петренки.
– А разве он выступает? – вмешался Окунев. – Он просто вслух говорит свое мнение. Вам обидно, что товарищ не разделяет ваших восторгов? – И повернулся к Яковлеву своей широкой спиной.
В толпе начинали гудеть: «Это безобразие!», «Хулиганство!»
А Лев Барселонский, торжественно-величавый, усталый, с воспаленными глазами и преувеличенным равнодушием на лице, стоял поблизости, беседовал с одним из своих приятелей и делал вид, что не слышит своих хулителей. Борис Юлин, косясь в сторону Барселонского, сказал друзьям:
– Нельзя ли потише… Лев Михайлович все слышит!
– Пусть! – возразил Владимир. – Тем лучше для него. А я не собираюсь ни от кого скрывать своих мнений. О любви и неприязни я прямо говорю.
– И давно ты таким стал? – Борис с вызывающей улыбкой наступал на Машкова.
– Представь себе, в этом году.
– Свои симпатии и антипатии вы можете высказывать дома, а здесь они никого не интересуют, – снова вмешался в разговор Ефим Яковлев.
– Вас-то, выходит, очень даже интересуют, – ответил Владимир.
Поблизости оказался академик Камышев.
– Здравствуйте, Михаил Герасимович! – кинулся к нему Юлин. – Вы, должно быть, слышали наш спор, рассудите, скажите свое мнение о новых работах почтенного Льва Михайловича.
– А зачем вам мое? Надо свое иметь! А что касается спора, то я голосую за спор. Мы очень мало спорим и еще меньше критикуем друг друга. – Старик встряхнул пышной, хорошо сохранившейся к семидесяти годам шевелюрой и, заметив Владимира, сказал в его сторону:
– Вот он замечательную картину из деревни привез. Прямо-таки кусок сегодняшней
Сказав это, Камышев красноречиво провел глазами по работам Барселонского и двинулся в следующий зал. Юлин поспешил за академиком.
Карен покачал головой, приговаривая:
– Видали, Борька-то петушком, петушком…
– Подлизывается. На это он мастер, – сказал Павел.
А Барселонский щедро раздаривал направо и налево поклоны и покровительственные улыбки. Владимир нашел, что с его лица исчезла деланная усталость, в глазах блестели холодные и недоверчивые огоньки. Он, должно быть, понимал, что ожидаемого триумфа не получилось, но не хотел подавать вида, принимая как должное дежурные комплименты знакомых художников, литераторов и артистов-Владимира удивляло, как этот желчный, раздражительный старик может так спокойно и весело держать себя, когда всем ясно, что работы его не нравятся публике.
– Великий артист, этот Лев, – сказал он Окуневу. Павел не понял его слов и возразил:
– Ничего тут ни артистического, ни нового. Просто изнанка модернизма. – Еременко добавил:
– Гвоздь выставки оказался ржавым.
Ни смотреть на «шедевры» Барселонского, ни, тем более, говорить о них больше не хотелось, и друзья гурьбой перешли в другой зал.
К картине Машкова нельзя было протолкаться. Ее хвалили. Владимиру запомнилась фраза худощавого человека в очках с золотой оправой. Он внушительно говорил пожилой полной женщине:
– На этом полотне – печать глубокой мысли и большой любви к человеку.
– А что, верно ведь? – согласился Петр.
Но тотчас же они услышали совершенно другое:
– Слабовата по живописи. Однотонна. Желтизны много…
И в другой стороне голос:
– Главный герой – на втором плане, это нехорошо…
Еременко не выдержал:
– Ерунда какая! У Иванова Христос на пятом плане, но все взоры обращены к нему.
На громкий негодующий голос Еременки обернулся человек, хуливший картину «Прием в партию». Лицо его ничего не выражало: глубоко вставленные маленькие мутные глаза, серые, помятые щеки, жиденькие черные брови… Разве только о пестрый галстук мог споткнуться взгляд. Взглянув на него, Еременко процедил:
– Вот такие часто и навязывают свои мнения худсоветам.
Пошли дальше.
Владимир остался. Ему хотелось послушать мнение зрителей.