«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Навстречу из церкви выходил священник, выносили хоругви и прозвучало «Христос Воскресе!».
Освятили кулич и пасху, познакомились с дьяконом, разговлялись у него. Дьякон был большого роста, веселый человек.
За трапезой он говорил Коле:
— Ежели на челн садишься, бросай, Миколай Александрович, помыслы о грехах. Про женщин, говорю. Как на воду поехал, оставляй их на берегу, прямо забудь.
— И я ему говорю — брось петь, а он еще что — басом заведет «целовался да с твоей жено-о-о-й».
— На воде? — спросил дьякон.
— На воде.
— На озере?
Отец дьякон помолчал, пристально посмотрел на Колю и, подняв
— Перековыряет. Обязательно!
Любители живописи
Помню, в России, когда наступали теплые дни весны и лета, мои приятели-художники всегда писали в природе с натуры этюды, а я писал и картины: пейзажи, цветы, фигуры среди окружающей природы. Проходящие и проезжающие мимо интересовались посмотреть, что это делает человек, сидящий под зонтиком, — перед ним белый холст, который он замазывает красками.
Подходили, долго смотрели, а многие останавливались передо мной и так пристально, прямо в упор глядели на меня. Бывало, я просил их: «Посторонитесь, если можно. Вы загораживаете, я это вот место списываю».
— А чего это? — спрашивали озабоченно и угрюмо.
— Планты снимает, знать, машина здесь пойдет?
— Куда пойдет-то?
А то мужики говорили тревожно, что, знать, землю назначено отбирать.
Но были и такие, более сметливые, которые объясняли другим:
— Чего планты… Не видишь, нешто, бугор списывает. Вот кусок-то желтый — песок. А это вот лес. А наверху небо… Вишь, тучи идут.
— Чего бугор… А почто? Станет он бугор списывать, на кой он ему, песок-то… Это, знать, он лошадь сымает, Сергеева жеребца.
Смотрели…
Вот теперь, здесь, в половине мая, после дождей и весенних холодов, когда заблестело приветливо солнце, поехал я в Сен-Жермен.
Я видел там красивое место и запомнил его. Поехал.
В зеленом овражке, от дороги прошел тропинкой вниз и нашел место, где устроился писать.
Невысокие стены каменной загородки, за которыми возвышается прекрасный сад с чудесными формами дерев. Сад в молодой весенней зелени. Узоры ветвей кладут голубые тени на светлый домик в саду, на его пестрые жалюзи. Эти тени среди блеска солнца весело играют переливами фиолетовых тонов. А над домом клубятся облака на матовом синем небе.
Вот это-то я и начал писать, торопясь поймать облака и разницу цветов дома и зелени.
Трудно. Все быстро меняется, а формы так тонки, требуют внимания. Я писал широкими кистями облака и, торопясь, уже наметил красноватую калитку и часть зелени, когда увидел, что слева, с большой дороги, по тропинке спускаются ко мне два типичных француза, оба небольшого роста, хорошо одеты, в синих костюмах.
Оба кавалера средних лет — у одного шляпа канотье — подошли ко мне и сели сзади на травку. Я писал, они молча смотрели.
Вдруг один из них заговорил… по-русски.
— Смотри, что делает. Дома-то надоело, так наружу вышел.
— А что он пишет? Не поймешь.
Помолчав, другой ответил:
— Как — чего пишет, не видишь, что ли: пароход. Вишь, труба красная и дым идет.
— Как — пароход. Чего же?.. Здесь и реки нет, и воды никакой.
— Это верно, воды нет. А ему что. У него синяя краска наготове, он реку-то дома накатает!
— Не поймешь. Тут ведь это что?.. Непонятно… У нас, бывало, помню, ясней писали. Все видать, а здесь, у французов, чего это: намазано
— Чудно ты говоришь, постой, — перебил его приятель. — Я ведь в живописи понимаю кое-что. Самую эту декотировку он будет дома делать. Ведь это видать: он эту местность списывает, и непонятней, нарочно чтоб было. Потому картина, которая в глаза лезет, и все понятно — цена не та. Это всякий знает… Тут, брат, нужно с заковырой, знатоком быть, чтобы разобраться. Дело это трудное. Я видал картину — тоже не поймешь ничего, а хорошо. Справился, цена-то — ан, на-ка, тридцать тысяч. Вдвое меньше этой, ей-Богу. За что-нибудь берут же деньги… А вот что с Владимиром Григорьевичем недавно было. Купил он, значит, квартиру. Квартира во втором этаже. Хорошо… Шесть комнат, два кабинета да туалет, ванна. Ну, отвалил денег кучу. У него хлопок где-то застрял, он за него деньги-то и получил. Да ты знаешь его. Он в Москве с Пекиле жил. Она тоже вроде иностранки… У ней в Ялте дом был. Женщина серьезная, толстая… Ну, он на ней и женился. Женщина умная и во всем понимает. И в живописи тоже. Ну, квартиру-то обставлять она взялась. То шкаф купит, то кушетку. Мебель хорошую покупает. А в большой гостиной, над диваном, он решил картину повесить и сам поехал покупать. Купил. Рама золотая, шикарная. Картина большая. Получил я письмо, пишет, приезжай. Ну, я приехал, он мне и говорит:
— Вот что. Ты ведь в живописи понимаешь, я помню, ты на выставки ездил, картины покупал. Так вот скажи, какая штука вышла. Купил я вот эту картину, хочу Генриетте угодить. Но вот какая история: как вез я ее из магазина, привез домой, а где у ней верх и где низ, забыл дорогой. Вот скажи, что это будет? Вот это голубое — небо, что ли?
Я смотрю на картину, понять ничего невозможно, спрашиваю его:
— Что такое изображает, не пойму?
— Как — не поймешь? Мать кормит ребенка.
— Да неужели, — говорю. — Ноги видать несколько, а ребенка нету.
И говорю ему:
— Зачем же вы, Владимир Григорьевич, такую картину берете, вам бы попонятнее купить.
А он в ответ:
— Вижу, много ты понимаешь. Мне, брат, показывали картины разные. Только эта, говорили, лучше. За нее я шесть тысяч отдал, а через год-два шестьдесят стоить будет. А потом может до шестисот долезть. Мало ли — что неясно. Жаль, что вот ребенка не видать. Ее лучше просто называть «Мать».
— Вот, стой, — я говорю. — А подпись-то слева вбоку: это, значит, низ.
Он так и повесил ее на стену, в таком положении.
Только потом он опять мне пишет: приходи обязательно сегодня обедать.
Ну, я приехал. Генриетта Ивановна сердится. А он ей прямо показывает на меня.
— Вот это он научил меня, — говорит, — повесить так.
А она мне:
— Посмотри, мой-то дурака картину верх тормашка повесил. С ума сошла. Это вот мамаша наверху, а здесь он внизу лежит. Совсем не карашо.