То было давно…
Шрифт:
– Что это? – спрашивает. – Отчего на бутылке яйцо?
– Вода, – отвечаю, – для желудка. Вообще бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…
– Дай-ка, я попробую, – и берет стакан. – Пить хочется… От жары…
И не успел я оглянуться, как он всю бутылку «Гуниади» и ахнул.
– Что ты, – говорю, – всю бутылку. Это нельзя.
– Как нельзя, когда жара… Жажда…
Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.
От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.
– Володя, что это черное… – затревожился я. – Что это
– Ничего… Жара, – отвечает он. – Да вода твоя…
– Но отчего же она почернела?
– Не понимаю, – говорит. – И оставь меня…
Дорога ровная, кремнистый путь, а по дороге, вижу, сзади, точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…
– Ну водица, – только качает головой Кузнецов.
Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах – дым.
По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».
И разговорился:
– Яйцо, Костя, – это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, всё играет. Вот яйцо-то почему Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И всё твоя вода. Я домой не еду. Стой! – закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.
Вылезая из пролетки, он мне сказал:
– Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.
В аптеке одну бутылку «Гуниади Януса» он положил в карман, а другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:
– Прием не более полутора стаканов…
Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.
– Да что ты, подумай! – говорю я ему, садясь на извозчика. – Ведь это же пюргатив [4] , ты заболеешь.
– Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации – пюргатив, – у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины… Что у меня тут… – И Володя ударил себя в грудь: – Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад! А эта живая вода всё уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что – пошли будни, всё так положительно… Спрашивают вечно – что ты любишь, какой соус, телятину?.. Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…
4
Пюргатив (мед., от латинского purgativus – очистительный) – слабительное средство, пурген.
Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:
– Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.
Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся – загулял, должно быть.
Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.
Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую по железной лестнице: мастерская под самой крышей.
– Жарко здесь, – говорю ему. – Просто пекло…
– Да-а… – отвечает пожарный. – Мы в огне живем завсегда: привычны, а и то здесь рот сохнет…
В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу – что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.
Я разбудил маляра Василия и говорю ему:
– Что же это, Василий, смотри.
– Чего? – отвечает Василий. – Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…
– Я принесу малопульку, вот перестреляю, – говорю я.
– Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил – так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…
Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.
На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души, только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе в дивной зале накрыт стол; сбоку другой, маленький. На нем водка и закуски.
Один я сажусь обедать. Смотрю – входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки – и он, я закусил икрой – и он. Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость. Думаю: «Генерал наш и не наш – точно бы другой страны».
– Вот, никого нет, – сказал я ему, чтобы начать разговор.
– Должно быть, все разъехались, – ответил он.
– Жара, лето. Понятно… А вот как странно – когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб. Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего. Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.
– Да, правда, – ответил генерал. – Отец мой любил этот клуб.
Смуглый генерал сказал слегка по-английски – «клэб».
Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.
– Я помню отца не много, – рассказывал мне генерал. – Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.
– Ну как же, генерал, – говорю я, – ведь ваши предки – арапы…
– Арап, а вот, представьте – жары не люблю…
Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…
А дома я узнал, что Кузнецов еще не возвращался.
Потом посыльный принес записку. Пишет какой-то доктор: «Приезжайте немедленно. Необходимо. Мы вместе с Володей Кузнецовым. Убедительно просим и ждем. Сокольники. “Золотой якорь”. Доктор И.И.»
Я подумал-подумал и поехал: все равно, когда такая жара.
В отдельном кабинете деревянного ресторана «Золотой якорь» – пир. Канделябры освещают стол, заставленный винами. Блестит хрусталь бокалов. За столом доктор, присяжный поверенный, архитектор и Володя – приятели мои, все голые, только перевязаны салфетками. Все немножко похожи на банщиков.