То, что меня не убьёт...-1
Шрифт:
Миль слушала-слушала, а потом не вытерпела и спросила:
«И всё-таки, если правды — нет, то что же есть?»
Бабушка покачала головой:
— Что есть? Чудо ты моё… Есть — ложь. И вот это, девочка — чистая правда. Да не думай ты об этом, просто живи! А вот я тебе расскажу одну старую историю про слона и четверых слепцов…
И Миль жила. Радовалась наступившему лету, осваивала дворовые игры, училась вести себя со сверстниками и со взрослыми, быть понятной и понятливой. Подравнивала свои странности так, чтобы походить на остальных, и худо-бедно ей это удавалось. Было здорово играть в прятки и не попадаться. Весь двор хохотал, когда она однажды спряталась от водящего… за столб,
…Лето было полно солнечных пятен, пробивавшихся сквозь ажурные тени деревьев, медового запаха просыпавшихся поутру цветов, тесными компаниями растущих у подъездов, тёплого песка, из которого так хорошо получались дома и дворцы, торты и пирожные. Большой двор целый день дружелюбно перебрасывал от стены к стене эхо звонких ударов по мячу и наизусть знал все до единой детские считалки, и иногда даже незаметно подсказывал забывшееся словечко.
Двор участвовал в детских играх и берёг ребят в меру дозволенного, не допуская их в опасные лабиринты подвалов и на ненадёжные чердаки. А по вечерам, медленно наполняясь сиреневыми сумерками, снисходительно выслушивал все их пугалки и страшилки, и развлекался порой, в нужный момент виртуозно дополняя напряжённую атмосферу точно дозированными шумовыми эффектами: шорохами, потрескиванием, поскрипыванием, птичьим вскриком… И когда, напугав себя до мурашек на спине, ребята вскакивали и с визгом разбегались, он гнал их до самых дверей, дыша холодком в затылки и топоча прямо у них за плечами, пока они не вламывались в тепло и тесноту безопасных, уютных прихожих.
Ну, конечно, не всё и не всегда складывалось так уж безоблачно. Случались и обиды, и неизбежные среди девчонок интриги, науськивания и подговаривания, обзывание и зависть — слишком ненатуральные и претенциозные, чтобы отвечать на них, слишком ненужные, чтобы тратить на них драгоценное время, когда можно было просто жить и радоваться. Миль никогда никому ничего не доказывала — при её немоте это было неудобно. Любителям подраться она только раз продемонстрировала, во что им это обойдётся, после чего их родители посоветовали своим чадам не связываться с «этой ненормальной». Надо думать, немалую роль тут сыграла и репутация Марии Семёновны, к которой люди нет-нет, да и обращались время от времени, не афишируя эти обращения. Бабушка в её отношения со сверстниками никогда не вмешивалась — потому ещё, что девочка ей никогда и не жаловалась, полагая, что и сама отлично справится. Бабуля только раз попросила:
— Не обращай на их глупости внимания, пусть живут, как умеют. Их слова не могут достать тебя, а вот твоё слово, да ещё брошенное в гневе… помнишь, что стало с Анной? — Миль виновато опустила голову. — Это ведь не я на неё разгневалась, я только прикрыла ТВОЙ гнев. Хорошо ещё, что ты сумела её простить, и мне удалось всё исправить… почти всё.
«Почти?» — испугалась Миль. Бабушка одобрительно кивнула:
— Правильно испугалась. Анна до сих пор страдает, и лечение ей помогает плохо. Наверное, ты не до конца простила её.
Теперь Миль припомнила, что давно не видела толстую тётку Анну, прежде не пропускавшую ни одной посиделки у подъезда. Другие соседки понемножку перестали опасаться неприятностей и, что ни вечер, устраивались на скамеечках — пусть там и присутствовала Мария Семёновна. Но Анна даже не мелькала на улице.
Бабушка
На столе был слой муки, и Миль вывела на нём пальцем:
«А что с ней?»
— Рана зажила быстро, но боли не проходят. Ей выписывают обезболивающие, но они мало помогают. Давай испечём пирожков и отнесём ей немножко? Правда, с болью во рту есть она не может…
Миль нацарапала на столе: «Я сама». Бабуля подумала и кивнула.
И вот Миль вошла в соседний подъезд, поднялась на несколько ступенек и остановилась перед обычной деревянной дверью. Следовало постучать — до звонка всё равно не дотянуться, — но руки ни в какую не хотели отцепляться от корзинки. Было стыдно и страшно взглянуть в лицо человеку, наказанному ею — нечаянно, да! — но наказанному за пустяковую, в общем-то, вину. Человек страдал — Миль даже отсюда, с лестничной площадки, чувствовала боль и отчаяние, выпирающее сквозь стены. И не решалась приблизиться к этой боли, топталась на коврике бездарной пародией на Красную Шапочку, пока за дверью не послышался приглушённый голос:
— Ну, я пошёл, Ань, я скоро!
Дверь открылась. Шагнувший на порог немолодой мужчина в светлом летнем костюме сделал глубокий долгий вдох, словно выныривая из-под воды, и, заметив перед собой ребёнка, замер.
Потом выдохнул и спросил:
— Ты к нам? — Миль, не отрывая взгляда от его больших плетёных сандалий, кивнула. Он посторонился, пропуская её, крикнул в глубину квартиры: — Ань, тут к тебе пришли! — и, такое сложилось впечатление, сбежал.
Деться стало некуда, Миль вошла в прихожую, медленно погружаясь в наполненную болью и мукой тишину, миновала дверной проём и вступила в комнату, обставленную так же, как и большинство подобных комнат. У стены скучал сервант, рядом — работающий без звука телевизор, напротив — диван, пара кресел, журнальный столик. Анну Миль узнала не сразу.
Это была не та, знакомая Анна; в кресле… не сидела, нет, — обитала совершенно другая женщина. Тощая, бледная, измученная тень прежней Анны. Кожа, ранее обтягивающая её по причине избытка полноты, теперь обтягивала её костяк. Рядом с ней в кресле ныне могли бы поместиться, пожалуй, ещё две таких же… тени, — не называть же это существо женщиной.
Анна узнала девочку, вжалась в кресло, пытаясь стать незаметной. Глаза, и без того на худом лице огромные, расширились ещё больше. Ощущение боли стало невыносимым и Миль, выпустив корзинку из рук, заплакала — тихо, как только и могла.
Анну этот плач крайне удивил, а, удивившись, она перестала бояться, и Миль смогла к ней подойти.
Сначала Миль осмелилась прикоснуться только к её руке — и пальцы словно сами отпрянули от худой кисти Анны, такой мучительной показалась её боль. Анна же, ощутив облегчение, изумилась ещё больше и уже с надеждой взглянула в полные слёз серые глаза странной своей гостьи.
Второе касание тоже пронзило руку болью, но Миль смогла вытерпеть её и даже погладила сухую костлявую щёку. Анна блаженно прикрыла глаза и чуть улыбнулась, а затем посмотрела на девочку с благодарностью, и воспалённые глаза её заблестели.
Дальше стало легче обеим — Миль гладила щёки Анны, её тусклые волосы, повторяя про себя:
«Прости, прости меня, Анна, прости меня…» И казалось, Анна слышит и молит девочку о том же…
Наконец, Миль отняла руки и принялась кормить Анну супом — на кухне стояла целая кастрюля. Анна сперва отказывалась, опасаясь по привычке боли, и всё пыталась прижаться к детской руке щекой — то ли из благодарности, то ли эгоистично «подсев» на ощущение блаженства. Но боли не было, был голод, и супчик пошёл на «ура», пришлось даже пожурить Анну, прежде, чем она поняла: много сейчас нельзя, а то станет плохо.