Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
Шрифт:
— Ну… словом… не убийца, не трус подлежит распознанию, а способность быть ими! — говорит он мне. — И если судить о поступках других людей, то надо быть медлительным в своих суждениях.
Да, надо! Но я пока даже не верю в самого себя. И то, что мир судится не по поступкам — это тоже не совсем до конца еще понимаю. А вот он, очевидно, верит в самого себя, и это должно быть то же самое, что верить в Бога.
— Не то же ли это самое? — спрашиваю я доктора. Он смотрит на меня с улыбкой:
— Да, если хотите, это так.
Удивительно, как у него все складывается в целое. И вот уже и о Каиновом жертвоприношении он вспомнил.
— О, это не только место из Библии! Начать с того, что в Книге Книг рассмотрение духа познается в его живом развитии и осуществлении. Да, он прав: тут все вызывает большое количество вопросов, и я как раздумаю суммировать для себя все сказанное им. Да, это очевидно было так и это так и есть: Землепашец Каин приносит в дар Богу плоды земли, а его брат,
А это можно понять так: человек может сделать завесу из дел своих. Самое искреннее с виду чувство, самые активные жесты могут быть своекорыстной позой. Да, человек может сделать завесу из дел своих, но вещи, скрытые от людей, не скрыты от Бега — с ни обнажены перед Ним во всей своей наготе. Ничего не скажешь — очень смело и решительно сыграл Каин: принес в дар Богу плоды земли с желанием сейчас, сию минуту быть на высоте… Не соответствовать высоте, а быть на высоте. Какая уж тут высота! Он видите ли обижен! Чем обижен?
Ему показалось слишком обидным, что не его жертва принята. Его бил озноб, зависть тянула его вниз.
Высота — это когда ты в равновесии с целым. Высота ведь не по ту сторону тебя, а внутри, она обладает кровной прочностью.
А он — убийца брата своего, стоит и смотрит на все непонимающими глазами.
"Где брат твой Авель?"
"Не знаю, разве я сторож брату моему?"
Он был человек с гонором и зависть его расшатала. Вот и сейчас, в теперешнем облике петлюровца Дзундзы, выпучился он на меня.
И почему он так мгновенно опускает глаза? Точно и в самом деле в этой ненависти есть что-то мистическое. "А он вас, евреев, не очень-то любит". Вот я гляжу на него и как бы оживает все, о чем в книжке читал и о чем мама с бабушкой рассказывали. А ведь многие говорили, будто пустяки все это и не стоит теперь этому значения придавать. А когда я с Серафимом об этом говорил, он басил театрально:
"Братец ты мой, мы все одно — большая свобода — нет ни эллина, ни иудея." Но я давно подозревал, что далеко это не так. Я давно это понял, когда был совсем еще маленький, когда меня били ранцем по голове и весь мой класс смеялся: "Да это же жид!… Жид пархатый номер пятый… жид!… жид!… Сколько время?… Два еврея — третий жид на веревочке дрожит". Да, раз и навсегда, я — жид! И это надо было себе усвоить, чтобы не быть чем-то другим. И я это раз и навсегда усвоил. И у меня в роду никто от этого. никогда не отказывался.
"Ну нет, братец ты мой, нет в тебе ничего такого специфически еврейского". "Да к чему ты это, Серафим?"
Ему видимо казалось, что может быть мне это очень приятно.
— Ваш Серафим, — сказал мне доктор Домье, — он не сволочь. Вы неправы, он по-моему гораздо хуже. Я не столь оптимистичен по этому вопросу. Но вы не очень радуйтесь вашему праву решать и тщательно обдумайте свои выводы. Вот я не знаю, но есть объективные причины, прежде всего психологические, но это только психологические причины, но есть более глубокие причины — это так глубоко, причем очень стихийно. Я считаю, что очень трудно определить и ответить на этот вопрос — это дело времени. Нужно больше думать о самых простых вещах. Собственно говоря, что вы можете иметь против Серафима? Таких примеров, когда люди доходят до идиотизма, можно найти в изобилии. Люди, к сожалению, умеют уходить от ответственности, людям не хватает простодушия, связи с миром у них очень скудные. Я бы сказал так: все, что соединено с почвой, рассматривается как почва, а здесь люди без Бога и национальности, нет понятия дома, отца, матери, нет понятия семейной ответственности. Евреи тоже бывают разные, но совершенно ясно, почему наши ничем неистребимые черты до такой степени всех так раздражают. Люди мыслят по очень простой схеме, и что произойдет, это трудно предвидеть, — все было не так розово. Откровенно говоря, я ужасно боюсь более страшных вещей. Это вопрос настолько важный, настолько существенный, что все мы должны быть к этому готовы. Говорите что хотите, но когда от вас потребуют отречения от своей веры и преклонения перед идолами, вы должны пожертвовать жизнью для сохранения своего человеческого достоинства. Или не так? Да, должно быть только так! И это было так же ясно, когда дядя Мара об этом рассказывал:
— Да, все было, все было! Дед твой был скромный человек. Тогда ставить "Садко" на провинциальной сцене трудно было. Дедушка переписывался с Римским-Корсаковым. Николай Андреевич требовал, чтобы чистота стиля была.
Когда дедушка ставил "Дубровского", дружил с Направником. А потом он был приглашен в Большой Театр. Когда он бывал в Москве, останавливался у Шаляпина.
В Москве наместником тогда был великий князь Сергей Александрович. Он же ведал Императорским театром. Ему представили бумагу с фамилией и национальностью деда. Он и написал: если крестится, не возражаю. Но дедушка на это не согласился. Он возвратился в Киев в очень нервном и расстроенном состоянии. Семья осталась без средств, без права жительства. Мы переехали в Боярку. Наступила зима, дедушка
Еще бы жалеть! Ведь она такая добрая. И не от образования, а просто так, по природе своей. Соберутся у нас люди, спорят, и столько слов, и не очень в них дело; а она слушает, закрывая глаза, и вот из всего теперь ясно, что тоска у нее была за маму, за меня — ведь тоска невероятная. И вопросительный взгляд, когда я ей читал Маяковского. И это было ей тоже близко. Да, разве могло быть иначе, когда:
Сегодня шкафом на сердце лежит тяжелое слово "жид"… Это слово шипело над вузовцем Райхелем, царских дней подымая пыльцу, когда "христиане" — вузовцы ахали грязной калошей "жида" по лицу. Это слово слесарню набило доверха в день, когда деловито и чинно чуть не насмерть "жиденка" Бейрэха загоняла пьяная мастеровщина. Поэт в пивной кого-то "жидом" честит под бутылочный звон за то, что ругала бездарный том фамилия с окончанием "зон". Это слово слюнявит коммунист недочищенный губами, будто скользкие миски, разгоняя тучи начальственной тощищи последним еврейским анекдотом подхалимским.Вот нащупалась нить. И, в сущности, чему же удивляться — ведь Маяковский был для подавляющего большинства просто непонятен, ведь в нем было слиш- ком много для них человеческого, ведь он был не как все. Ну, а если так, то чего же от них требовать? Но это какой-то ужас — этот Серафим, который ренановские этюды по истории религии шпарит. И теперь — сегодня я уже не могу себе его представить иначе как рядом с Дзундзой, браво выставляющим грудь вперед. Но люди ведь по-разному к жизни относятся. Я вот знал Абрама Яковлевича. Жена у него умерла — он год пластом лежал. А вот у Касаткиных гробик с мальчиком, а они тут же едят, пьют водку. — "Что вы делаете?" "А что? Другой родится!" А Митя Пятунин? Это же была такая ужасная сцена. Это был тихий ужас. Он считал, что его мать не жилец на этом свете, что она скоро умрет. И тогда он объявил ей, что надо выписаться. Он приведет бабу и будет хозяином. И он привел. В общем начался скандал, который чуть не кончился побоищем. Боже мой, он же родной сын, и он был рад ее похоронить. Но это какой-то ужас, и Самуилу Львовичу жалко стало старуху, чтобы они ее угробили. А Митя заявил Самуилу Львовичу, что он ни жида по-русски не понимает.
Да, это все так. И совсем не новый вопрос для меня. Это и прежде я знал, когда Львова тараторила на кухне: "Неужели Христос был еврей?" И как она ошарашена была этим, просто потрясена была.
А взять хотя бы До дика! Когда такой До дик на старости лет, имея трех детей, обнаружил, что жена его антисемитка!
— Что вы скажете на это? — решил я спросить у Тамаркина, которою третьего дня посадили в нашу камеру. Мое обращение к Тамаркину вызвано потребностью обменяться мыслями с бывшим зав. отделом культуры ЦК партии.