Только одна пуля
Шрифт:
Боже, зачем я стою? Он же простился, мне же некогда, мне за дела, я последняя неряха, сколько времени не была на могиле Веры Федоровны, в прошлом году безбожно пропустила, но теперь непременно, да хоть сейчас, прямо с аэродрома, ах нет, нынче ученый совет, тогда непременно завтра, а если и завтра не уложусь, то на праздник уж окончательно.
Чу! Я что-то забыла. Память пересыхает. Непременно вспомнить, это наказ будущего.
— Он улетел.
— Это другой пошел. А наш еще турбины греет.
— Как круто они берут. Когда ты внутри, вовсе не чувствуешь этой крутизны.
— Взлететь — не проблема. Главное приземлиться. Вот он: пошел, пошел…
— Что же мы стоим? Трогаемся?
И продолжаем стоять у зыбкой оградки. В самом дело в этих птицах есть что-то сверхъестественное и вечное. Птица, клюющая
Надвигается звук, уже гул, уже рев и вой. Обложило уши, залило до краев все поле. Если он не взревет от натуги и боли, ему не взлететь. Его рев возвещает тоску по покинутой им земле.
— Улетел, — сказал Евгений, он стоял в центре, а мы с Валентиной по обе стороны как верные стражи памяти, запрятанной в его портфеле.
— Я видела его всего два раза, — сказала Валентина, — а он стал своим, так грустно было прощаться…
— Добротный человек, — сказал тот же Евгений Куницын, он же Эжен Лассаль, как выяснилось. — У него всего один недостаток: он воевал в пехоте.
— Он при семье? Или вдовец? — спросила Валентина и посмотрела на меня со всей строгостью, словно я и есть тот самый отдел кадров.
— Не знаю, Валюша, — отвечала я покорно.
— Ой, мне на депутатскую, я же опаздываю.
— А мне на ученый совет…
Евгений Петрович подхватил верных спутниц под руки, и они пошли к зданию вокзала, скользнули вдоль вращающихся дверей. Некоторое время я еще продолжал видеть их сквозь стекло, пока они не смешались с толпою.
Окидываю взглядом подведомственную территорию. Самолет улетел, крылья его истончились, неощутимо сжались в точку. Но ведь в этой точке люди сидят, двигаются, смотрят сны, вспоминают — неужто через минуту они вовсе скроются и я их не достигну мыслью?
И машина сейчас отъедет от вокзала. Разбрелись мои герои во все стороны света, так и не сказав последнего слова. Но разве вправе мы стремиться лишь к однословью?.. Эх, Володька, Володька, почему же тебя не стало, неправда, это лишь сон, кошмарный и долгий, вот сейчас открою глаза, и ты встанешь из борозды, это только приснилось, сейчас открою, и ты живой идешь под древней стеной, а всюду гирлянды и флаги в честь твоего воскрешения, посмотри, как красиво, это же вокзал победы, разве не помнишь, паровозы утопают в цветах, разве не видишь, но это сон, сон, и ты бежишь по раскисшему полю такой же молодой и кареглазый, а столбика-то нет, посмотри получше, чья-то добрая рука столбик отодвинула, сверкает салют, и это уже не сон, что ты за столбик зацепился, прилетела и впилась в родное тело чужая пуля на чужом поле у чужой деревушки, и в мире ничего не изменилось, Кремль парит и взлетает, он парит, и взлетает, и стелется сквозь дымку веков, ведь эти стены для защиты, а ты не сберегся и лег в борозду у подножья, не горюйте, это пройдет, честное офицерское, за нашу победу, мамаша, сапоги-то дотопают, ребенок задыхается, кожа синюшного цвета, а я и с хвостом согласен, это пройдет, он погиб беззвонной смертью, вечером будет салют, выстрел, вскрик, молчание, но и это пройдет, а пуля летит, летит, восемьсот шестьдесят пять метров в секунду, летит, летит, долетит до самых дальних миров, коль ты не ранен, а только убит, он убит, все равно убит, и утром убит, и вчера убит, навсегда убит, это точно, бесповоротно и вовеки, нет и нет, никогда не пройдет, как может это пройти, ибо все мы легко ранимы, но чувствуем лишь собственные раны, а пуля летит, разрядка напряженности необходима всем: женщинам, вождям, природе, вспыхнул Вечный огонь, вот и тебе осталась от него капелька, одна только капелька, у меня тост, Володя, за тебя, Володя, ты сохранил свою сущность и открыл закон, что у нас всего одна планета, одна на всех, положите мне руку на лоб, а пуля летит и пробивает дыру в будущем, а если взлетит ракета, протяжка, пять, четыре, три, два, один, ноль, кнопка, черный гриб, это было всего секунду назад, черный гриб, вскрик, молчание, не секунда, а вечность молчания, пусть вечно горит огонь человеческой мудрости, я без этого слова нем, обороняющаяся сторона должна быть снисходительной, я мечтаю о том, чтобы завернуться друг в друга, я обмельчал, он обмельчал, мы обмельчали, союзники по памяти, ибо наша память не угаснет, сотворив себе уютное прошлое, а курок уже взведен, но пуля не смогла, а помнишь, Володька, как вместе ходили
Мимо прошуршал бежевый кожаный реглан. Высокая женщина в шляпке с полями растерянно остановилась у оградки, шарит глазами вокруг. Горе мне с нею. Что она опять потеряла?
— Простите, вы не видели здесь такой желтой сумочки?
— Вот же она, Маргарита Александровна. На столбике висит. Я специально стою и караулю.
— Откуда вы меня знаете? — удивилась было она, впрочем не особенно сильно, и сумочку проворно отцепила от столба.
— Я все о вас знаю, даже помыслы. И потому прошу вас. Пойдемте за мной.
— На летное поле? Туда же вход воспрещен.
— Мы пойдем на другое поле, — чистосердечно предупредил я.
— Хорошо, — твердо отвечала она, прижимая сумочку к груди. — Я знаю, мне будет нелегко. Но пусть. Я согласна.
Я увлек ее за собой. Летное поле скоро кончилось, пошла рожь, и во ржи тропинка, натоптанная до матового лоска.
Поле шло под уклон, ниспадая к небольшой деревушке, уютно пристроившейся на косогоре.
— Одну минуту, — сказала она, приостанавливаясь и доставая из сумочки книгу. — Я забыла прочесть. Я сейчас, я вас догоню…
Маргарита Александровна явно хитрила, не заботясь о возможности разоблачения. Сколько раз она уже читала эту надпись и опять не вытерпела.
Она торопливо глотала, раскрыв с первого касания книгу на титульном листе:
«Маргарите Александровне Пашковой — не ради давней памяти, а для новой надежды, ибо все возвращается на круги своя, а теперь я с хвостом. И. Сухарев. 27 апреля 1970 года».
Автор скромно отошел в сторонку, давая простор мыслям героини, но все равно светившиеся ее глаза говорили мне больше, я слышал мольбу ее глаз.
Неужто, неужто, думала она, стоя на тропинке и вздрагивая от теплоты почти навеки забытого ею чувства волнения, как же она сразу не сообразила, он же вдовец, недаром он всякий раз уклонялся в разговоре. Мысли ее лихорадочно спешили, она как бы сразу с ним говорила и сама с собой: зачем же вы не доверились до конца, неужто я не заслужила, но как это ужасно, ах, я опять не о том, он же сказал, он уже пережил, и он написал, что свободен, свободен, хоть и с хвостом, но, Володя, что же нам делать, и он понимает это, сам Володя и привел его ко мне, разве нас не трое было за столом, вот и сейчас он не обо мне думает, а о нем, о нем, он читает его письмо, я чувствую это точно, а он свободен и свободу он вверяет мне, неужто это правда, господи, если ты есть, сделай так, чтобы все, что говорилось и чувствовалось, было правдой, только правдой, одной только правдой, ты же знаешь, господи, чего хочу, совсем немного, хоть немножечко счастья, хоть самый малый кусочек, лишь бы не поддельного, а того, что бывает в сказках, ибо меньшего не хочу, хоть под самый конец, под занавес, но все-таки счастья, а не только памяти о нем, ну самую малость, молю тебя, если уж не кусочек, то кроху хотя бы, одну лишь кроху, ведь он хороший, он добрый, он сильный…
Рита аж всхлипнула от жаркого волнения, готовая пустить просветленную слезу, и мысли ее становились все более отважными и интимными, но тут она заметила меня — и просветленная слеза высохла, не успев скатиться по щеке.
— Это финальная тропинка? — воскликнула она, подбегая ко мне. — Как хорошо! Какой тут простор! Вы мой автор? Я сразу догадалась. Вы решили вывести меня на природу, чтобы прорваться сквозь замкнутость стен нашей крупнопанельной цивилизации? Как легко дышится, — щебетала она. — Всего один вопрос: что меня ждет? Он приедет? Когда он приедет? Ну хоть намеком скажите…