Толпа героев XVIII века
Шрифт:
Что же было на самом деле? Началось все в июле 1743 года… в кабаке, точнее, в так называемом вольном доме некоего Берляра – месте развлечений гвардейских офицеров, который с товарищами порой навещал сын Лопухиной Иван. Как-то подвыпив со своим приятелем, поручиком Кирасирского полка Бергером, он разоткровенничался: стал жаловаться на жизнь, негодовал, что его «выключили» из камер-юнкеров, перевели в армию в чине всего-то подполковника, а у матери забрали подаренную ранее деревню. Да и вообще Елизавета Петровна – ненастоящая государыня, да и ведет себя как простолюдинка: всюду мотается, пиво пьет. О ней якобы рассказывали, что после смерти Петра II в 1730 году верховники хотели было ее на престол посадить, да вдруг выяснилось, что она беременна неведомо от кого! Эх, были же хорошие времена при правительнице Анне Леопольдовне – милостивая, ласковая, тихая была государыня! А нынешнюю государыню Елизавету-де «наша знать вообще не любит», не любят ее и в армии. Ведомо, что Елизавета посадила Анну Леопольдовну под строгий караул в Риге, а не знает того, что рижский караул «очень склонен» к ней и бывшему императору Ивану. Наступят, мол, скоро иные времена – вернется правительница, да и Австрия нам поможет, австрийский посланник де Ботта об этом хлопочет…
Собутыльник
В указе Елизаветы, давшем ход всему делу, было сказано, что взят Иван Лопухин «в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства». Елизавета, которая действительно непрочно сидела на престоле и побаивалась ночного переворота, кроме страха испытывала к Лопухиной и ревность. Можно представить себе, как от полученных в Тайной канцелярии показаний Ивана у Елизаветы Петровны мстительно загорелись глаза: она терпеть не могла гордячку Лопухину. Ведь надо же, старая вот-вот помрет, ан нет, рядится на балы лучше всех, да еще в платье того же цвета, что и сама государыня! Как-то раз Елизавета сама наказала ослушницу: прямо на балу срезала у нее с головы розу – точно такую же, как у государыни, да еще в гневе надавала мерзавке пощечин: пусть знает свое место! Когда Лопухиной сделалось дурно от этого унижения, Елизавета махнула рукой: «Нешто ей, дуре!» Гордячка же под разными предлогами перестала являться ко двору, чем вызвала новый приступ гнева императрицы. Теперь государыне стало ясно, почему она так себя ведет: плетет заговор, да и изменой здесь пахнет, беседы ведет с австрийским посланником де Ботта – а известно, что Австрия была всегда заодно с правительницей, находившейся в родстве с императорской семьей. В существование нитей заговора, тянувшихся за рубеж, Елизавета свято верила – ведь она сама в 1741 году пришла к власти, пользуясь поддержкой и деньгами шведского и французского посланников. Жаль только, что де Ботта уехал к тому времени домой, в Австрию, а потом был переведен послом в Берлин, а то бы понюхал наших казематов! Словом, было решено: Лопухиных взять в крепость, в застенок и, при необходимости, пытать их! Начались аресты, всполошившие весь петербургский свет: арестовали Степана Лопухина – отца Ивана, а потом саму Наталью, Бестужеву и других. Началась, как ныне принято говорить, «выемка документов», с которыми тотчас – в поисках следов государственного преступления – стали тщательно работать. Все комнаты государственных преступников опечатывали, а их родственников, если не забирали в Тайную канцелярию, сажали под домашний арест. Это испытание было тоже из тяжелых: караульные солдаты неотступно днем и ночью находились в комнате и не позволяли даже из нее выйти.
Ощущения человека, впервые попавшего в тюрьму Петропавловской крепости, были ужасны. Немец, пастор Теге, попавший туда при Елизавете, с содроганием писал об этом памятном дне своей жизни: «Сердце мое сжалось. Час, который должен был простоять на крепостной площади, в закрытом фургоне, под караулом, показался мне вечностью. Наконец велено было подвинуть фургон, я должен был выйти и очутился перед дверьми каземата. При входе туда меня обдало холодом как из подвала, неприятным запахом и густым дымом. У меня и так голова была не своя от страха, но тут она закружилась, и я упал без чувств. В этом состоянии я лежал несколько времени, наконец
Но это было только начало. Другой заключенный в крепость, Григорий Винский, описывает процедуру, которой его подвергли сразу же при входе в каземат и которую проходили не только мужчины, но и женщины: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: “Ну, раздевайте!” С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: “Ахти, никак сечь хотят!” – заморозила мне кровь; другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергивали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось. Я скоро увидел, что с сюртука, камзола, исподнего платья срезали только пуговицы, косу мою заплели в плетешок, деньги, вещи, какие при мне находились, верхнюю рубаху, шейный платок и завязку – все у меня отняли, камзол и сюртук на меня надели. И так без обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом дверь захлопнули и потом цепочку заложили… Видя себя в совершенной темноте, я сделал шага два вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, я ощупал прямую мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью и, на ней севши, старался собрать распавшийся мой рассудок, дабы открыть, чем я заслужил такое неслыханно жестокое заключение. Ум, что называется, заходил за разум, и я ничего другого не видал, кроме ужасной бездны зол, поглотившей меня живого».
Вот так внезапно изнеженная придворная дама, почтенная мать семейства оказалась в зловонной тюрьме Тайной канцелярии, а вместе с ней ее сын, муж, подруга и другие причастные и непричастные к делу люди. Конечно, теперь ясно, что реально не было никакого заговора – обычная светская болтовня, традиционное злословие, но там, в застенке, где пахнет кровью и паленым человеческим мясом, простые слова приобретают зловещий и страшный смысл. Там, при свете очага, в котором подручный палача перебирает со звоном раскаленные щипцы, признаешься во всем, о чем спросят, подтвердишь то, чего не говорил. А следователи, как им свойственно и в другие времена, «шили дело» о заговоре с множеством участников, деньгами из-за рубежа – известно, что чем масштабнее раскрытый заговор, тем больше политическому сыску славы, выше награды и крупнее доходы за счет конфискации имущества политических преступников.
И все же из материалов следствия видно, что Наталья Федоровна была действительно женщиной волевой и гордой. Она поначалу вела себя достойно, участие в заговоре отрицала, прощения не просила и мужа своего выгораживала: утверждала, что с приходившим к ней в гости послом де Ботта она разговаривала по-немецки, в основном о погоде, а муж-де языка этого не знает. Позже, когда на нее надавили, призналась, что сочувственный разговор с маркизом де Ботта об Иване Антоновиче и Анне Леопольдовне у нее был, хотя о заговоре не было сказано ни слова.
С 29 июля по воле государыни начались пытки: подвесили на дыбе Ивана, потом пытали беременную Софью Лилиенфельд, Степана Лопухина, снова Ивана. Записка Елизаветы в Тайную канцелярию о пытках Лилиенфельд и других пышет гневом и злобой: пытать, несмотря на беременность, «понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать…». А потом пришла очередь Анне Бестужевой и Наталье Лопухиной висеть на дыбе. Пытки перемежались очными ставками, когда истерзанных на дыбе людей ставили друг против друга и допрашивали. Эта процедура называлась «ставить с очей на очи» – отсюда и само выражение «очная ставка». Иногда очная ставка сочеталась с дыбой – в этом случае пытуемые висели на дыбах и оговаривали друг друга. А если это близкие родственники?! Наталья Лопухина вину свою за вольные разговоры признавала, но новых сведений о заговоре – а именно этого добивались следователи – не давала.
В расследованиях подобных политических дел всегда есть некая мера. Если продолжать раскручивать надуманные, подчас бредовые обвинения, построенные исключительно на личных признаниях обвиняемых под пыткой, то вскоре вранье неудержимо полезет из-под гладких строчек обвинения и всем это станет видно. Тут важно расследование вовремя закрыть и передать дело в скорый и неправедный суд. Не прошло и двух месяцев после начала расследования, как назначенный 18 августа 1843 года суд, составленный из высших сановников и генералов, прозаседав меньше часа, вынес свой приговор: Наталью, ее мужа и сына, Бестужеву и еще четверых приговорить к смертной казни, причем за «непристойные слова» у Натальи, Степана, Ивана и Бестужевой урезать языки и «тела на колеса положить». Однако государыня, «по природному своему великодушию», смертную казнь «заговорщикам» отменила, предписала всех сечь кнутом, а у Натальи и Анны Бестужевой «урезать язык» и всех сослать в Сибирь…
И вот этот страшный путь на эшафот через многолюдную толпу: известно, что казнь – «привычный пир народа». Женщин и мужчин возвели на эшафот. Начали читать приговор. Любопытно, что приговоренный кроме собственно физической казни подвергался публичному унижению – приговор звучал как пощечина: «Ты, Степан Лопухин! Забыв страх Божий и не чувствуя Ея Императорского Величества высочайшей к себе и фамилии твоей показанной милости… А ты, Наталья Лопухина! Тож, забыв вышеуказанные Ея Величества высочайшие милости…» Из женщин первой казнили Лопухину. Один палач обнажил ее по пояс – сорвал с плеч платье (уже одно это – прикосновение палача и публичное обнажение – навсегда губило порядочного человека), а потом схватил за руки и бросил себе на спину. Другой палач принялся полосовать тело преступницы кнутом, сделанным из жесткой свиной, заточенной по краям кожи. Лопухина страшно закричала. Потом ей сдавили горло, разжали рот и вырвали клещами язык. По традиции палач потряс в воздухе окровавленным кусочком мяса и, как сиделец в мясном ряду, шутовски закричал: «Кому язык? Дешево продам!» Анна Бестужева, шедшая следом за подругой, успела сунуть в руку палача драгоценный нательный крест и пострадала меньше – палач лишь для виду пустил кровь, да и язык только слегка «ужалил» – отрезал кончик.