Том 1. Проза 1906-1912
Шрифт:
«Какая глупость! от кого же ему скрываться?»
— Вы уходите уже? так рано?
«Да, я ухожу, страшная мигрень».
«Приехал, приехал — и я узнаю это из третьих рук! Две недели молчания, не предупредить о приезде, не известить по прибытии! Вот дружба, вот любовь! и чем я заслужил это?»
Михаил Александрович в волнении сошел с извозчика, прошел некоторое время пешком, опять сел и погнал с горящей головой и каким-то опустошенным, падающим сердцем.
— Вот просили вам передать домик и карточку, — сказал заспанный швейцар, отворяя дверь
«Что за домик? кто такой?»
— Да вот — детская игрушка, я даже сам удивился. Молодой господин, часто у вас прежде бывали, Мятлев, кажется, будут по фамилии. Вот… — нашел он карточку Мятлева.
На обороте не было ничего написано. «Они сами заезжали?»
— Сами. «Поздно?»
— Часов в девять.
Домик был, как продают перед рождеством разносчики, — из толстого картона с прорезными дверями и окнами с переплетом в обоих этажах; в окна была вставлена прозрачная бумага, красная и зеленая, чтобы давать пестрый свет, когда внутри дома зажигали свечу.
Глава двенадцатая
Надя Овинова с сухою складкою у рта, бесстрастно смотря на трепаного, серого, будто три ночи не спавшего Валентина, говорила: «Мне очень жаль вас, милый друг, но поверьте, всякое чувство проходит; это вам только кажется, что ваша любовь — необорима и вечна. Будемте друзьями, я даже думаю, что вы придете на мою свадьбу».
Она говорила сухо и оживленно, и около рта шевелилось что-то неприятное, почти физическое. Валентин поднял свои глаза на девушку:
«Зачем вы это делаете? Разве вы любите вашего жениха?»
— Кому какое дело, почему что я делаю? — сердито бросила Овинова.
«Я же знаю, что вы любили Мятлева, и неужели этого достаточно, достаточно, чтобы навсегда портить жизнь?»
Овинова пожала плечами, не отвечая.
«Я не говорю о своей любви к вам, но ведь вы же можете полюбить другого. Вы сами говорите, что всякое чувство проходит: зачем же так навсегда губить себя?»
Надя сказала хмурясь:
— Кто вам сказал, что я люблю Мятлева? Я к нему совершенно равнодушна; я не скрою, что не влюблена страстно в своего жениха, но он человек очень достойный и которого я уважаю… и потом это — мое личное дело; я так хочу, наконец!
«Конечно, это ваше дело», — заметил уныло Валентин. Надя ничего не возразила, откинувшись на спинку кресла, нахмуренная и сухая. Горничная вошла с докладом: «Михаил Александрович Демьянов».
Овинова вскочила:
— Ты его впустила?
«Да, они снимают пальто в передней», — несколько удивленная, отвечала горничная.
— Нет, нет, я не хочу! скажите, что я уехала, что больна, что меня нет, что я умерла — что хотите. Пожалуйста, Маша.
«Слушаюсь», — проговорила та, удаляясь. Овинова, прислушавшись к стуку хлопнутой двери, облегченно вздохнула.
«Ушел!» — сказала она, снова опускаясь в кресло.
— Отчего вы не пустили его? — спросил Валентин.
«Как вы не понимаете, что я любила и люблю Мятлева и теперь этот брак — все равно, что самоубийство. Я бы вышла
— Зачем вы плачете: вот я — вам друг… — начал было мальчик, но женщина прервала его, крикнув:
«Разве вы не видите, что вам нужно не быть здесь?!»
На лестнице внизу Валентин увидел будто поджидавшего его Демьянова.
«Ты оттуда?» — спросил он у юноши. Тот молча кивнул головою. Молча они пошли рядом. Что-то жгло губы Демьянова; наконец он выговорил:
«Он — не там?»
— Кто — он? — испуганно встрепенулся Валентин.
«Ну Мятлев», — с запинкой вымолвил спутник.
— Нет, зачем? Он — в Москве же!
«Я не знаю, я месяц как не имею сведений; ты же сам говорил, что он приезжал; уехал ли он, здесь ли, я ничего не знаю; я не могу ни ездить, ни ходить; сегодня ночью я думал, что я умираю, и я подумал, что он приехал и скрывается у Овиновой — а?»
— Почему именно у нее?
«Потому что он… потому что она к нему так была расположена».
— Если ты так беспокоишься, отчего ты не телеграфируешь его родным с ответом?
«Да, да; это — самое простое, как мне не пришло в голову? Это так просто. Ты ясно видишь».
— Всегда видишь ясно в не своих делах, что нужно делать, — проговорил Валентин, прощаясь у подъезда с Демьяновым.
«Нет, я пройду сейчас же на телеграф», — сказал Демьянов, и они оба пошли в разные стороны уже при фонарях под мелким сухим снегом.
Глава тринадцатая
Длинный рассказ Татьяны Ильинишны о чудесном сне близился к концу, и Раечка как-то лениво протыкала иглу вверх и вниз, наклонясь над пяльцами. Демьянов вспоминал, озирая комнату с лампадами перед целым иконостасом старинных икон, постелью старой Курмышевой, зарей, ударявшей красно и холодно в окно, — тот вечер, недавний и уже так далекий, когда они с Мятлевым ходили мыть руки в эту спальню.
— …и вдруг вместо Сереженьки у меня в руках — петух…петух и петух: хвост, гребень, лапы. Маргарита, будто, кричит: «Бросьте, тетенька, петуха!», а я в ответ: «Это не петух, а Сережа». Но тут он крыльями захлопал, закукарекал и полетел из моих рук в окно на солнышко, — кончила Татьяна Ильинишна и умолкла.
— Темно работать, — после молчания сказала Раиса, откидываясь на спинку в полосу уже смягченной порозовевшей зари.
«Не стоит утруждать себя, Раечка, последние дни», — проговорила старуха, выходя распорядиться об огне.
«Надолго вы уедете, Раиса Алексеевна?» — спросил тихо Демьянов у девушки, будто еще похудевшей.
— Как поживется; может, и долго и совсем там останемся, ведь мы с мамашей никаким делом не связаны.
«Скучно станет».
— Полноте, что за скука? Там тетя Клеопатра с семьей, близко монастырь, дом у нас теплый; замуж я не собираюсь, да если бы и вздумала, так и там можно найти человека.