Том 1. Проза
Шрифт:
Ее соперница сохнет от зависти, ворчит на ее незнание, порочит ее вкус и всячески старается унизить ее славу, подобно журналисту, который в своих листах бранит автора, приобретшего похвалу от публики. Но ее ворчание мало имеет успеха, ибо сия знатная торговка покровительствуема всеми придворными и знатными госпожами, кои дают законы в щегольстве и коих законы всеми уважаются.
Модные торговки, начиная от столицы до дальних провинций, награждают всех наших щеголих своими искусно сделанными мелочами. Их выдумки всеми одобряются и приняты бывают с восхищенном. Но сии платьи, накидки, чепцы, шляпы, блонды и косынки делают то, что в нынешний век много пригожих девушек вечно не выходят замуж.
Всякий муж страшится сих модных торговок и без ужаса взглянуть на них не может. Желающие жениться, лишь только увидят сии великолепные приборы, богатые платья, шляпы и чепцы, обожаемые нынешними девушками, впадают в задумчивость, делают вычеты и остаются холостыми; девушки же, с своей стороны, говорят, что они столько же любят блондовые наколки,
Покаяние сочинителя Крадуна
Долгое время живучи в свете и угождая своему непреодолимому желанию писать, выдал я множество долгих книг моей работы: укоряли меня многие, и как я воображал, что это было из зависти, что во всех под моим именем изданиях нет ни здравого смыслу, ни связи; но я презирал таковую молву и смеялся моим завистникам. Им ли находить смысл там, где я сам его не отыскивал. Голова моя набита была тем высоким о себе мнением, что чем непонятнее сочинение, тем более должно иметь к нему уважения. По злости ли моего сердца, или по другому чему, я внутреннее находил удовольствие мучить читателя за его ко мне снисхождение, что он принимался за мои сочинения и за его дурачество, что он за них платил деньги. Некогда вооружился я противу всех читателей намерением издать бесчисленное число томов всех изданных моих сочинений, умножа, поправя и вновь просмотря, да прибавя к ним еще вдесятеро новых произведений моея неутомимости. Уже я восхищался мысленно, что типографщики, книгопродавцы и все читатели изрекут на меня бездну проклятий; от сего сладкого воображения объял меня сон, который удержал меня от знаменитого моего намерения; он распространил ужас в душе моей; и я уже навеки отрицаюсь от ремесла писать и в последний раз решился помучить читателя начертанием сна как причины к моему покаянию и самым покаянием.
Приснилось мне, будто я лежу возле горы Парнасской в болоте; вокруг меня накладены превеликие горы печатной бумаги моего произведения. Я было восхитился от сего видения; но увы! я увидел, что на всех бумагах ничего нет кроме моего имени, точек, запятых, вопросительных и тому подобных… «Где ж девалися слова?» — вопросил я сам себя. Вдруг всякий лист застенал и произвел страшный на меня вопль… «Мучитель! — закричали они болезненным голосом, — и ты еще осмеливаешься о том спрашивать? Несчастная та бумага, которую ты два раза мучил смертельно ненасытимой твоей яростию обкрадывать всех сочинителей на свете. Сперва стенала я в тисках тебе подобного в злости типографщика, и сколь ни тяжко мне было от его давительной руки, но я бы довольна была, если бы он давил меня не произведениями твоего пера: нет заключения ужаснее, когда оное сверх страдания обременяет еще и справедливым стыдом терпящего, а твое проклятое перо произвело сие со мною. Я думала после всех страшных мучений успокоиться забытою от всего света в книжных лавках или в библиотеках тех смертных, которые тщеславятся великим количеством своих книг, а читать их ставят себе в порок; но к усугублению моей напасти лавочники продавали меня одним табачникам, и я лишена была и того горестного удовольствия по причине твоих сочинений, чтоб хотя в меня конфекты завертывали. Признаться, это несколько утешало меня, что табак, завертываемый во мне, имел некоторое сходство с твоими сочинениями; ибо я была у табачников самой низкой статьи, которые для крепости и лучшего запаху мешали в него золу, известь и веничный лист. Наконец достигла было я до совершенного спокойствия, ибо никто не стал покупать и табаку, завернутого в твоих сочинениях… как вдруг велением всесильного Аполлона собрана я сюда для большого и жесточайшего еще мучения.
Обезображенные в покраже твоей сочинители, потеряв долготерпение, убедили сего бога учености, чтоб позволил он всякому свое из меня вырвать… С чем может сравниться мое мучение, когда на каждую страницу напало по десяти авторов. Представь ты себе того смертного, который мучится ежеминутно угрызением совести по причине нажитого им имения беззаконно: он им не пользуется, сердце его беспрестанно трепещет, представляя ему тех несчастных, у коих хищением умножил он свои прибытки, и каждая нажитая неправильно им копейка грозит ему неумолкно наказанием, что ж бы он тогда почувствовал, если бы все стали у него отбирать свое? Я точно была в таком же положении. Безжалостные сочинители вместо того, чтоб им отступиться от своей собственности при безобразном ее виде, вышедшем из твоих рук, нет, они хотя и ужаснулись при первом взгляде, но тотчас, вошед в себя, вырвали из меня все до последней буквы, и я осталась в сем, едва тень существа моего представляющем, виде… осталась проклинать тебя до тех пор, пока тлен и черви не прекратят горестного моего на свете пребывания».
Никто представить себе не может, с каким неудовольствием я все сие слушал. «Как! — закричал я, — да где же заглавия… по крайней мере в них никто укорить меня не может; они мои…» Бумага никакого ответу мне не дала, за что пуще я взбесился и намерен был всю ее изодрать в мелкие лоскуточки; но вдруг полился на меня дождь свинцовых букв, коими были набираны краденые мною сочинения, к которому присовокупились укоряющие меня крики обокраденных мною сочинителей; сии крики показались мне ужаснее самого грому; а буквенный дождь избил меня так, что я проснулся от нестерпимой боли… Я чувствовал боль во всех моих членах; а поражающий
Должно мне наперед сказать, что вселило в меня охоту писать: нельзя пристраститься к писанию, не учась, следовательно, и я учился. Грамматика мне была понятна; но риторика и стихотворство были как для меня, так и для учителя моего камнем претыкания: не должно забыть здесь, что учитель мой был француз, который старался более всего научить меня произношению французскому; а о красноречии всегда мне говаривал, что в здешнем холодном климате его красноречие замерзло, которое он намерен разогреть, возвратясь во Францию, российскими деньгами. Он читал мне наизусть множество французских стихов и заставлял, не зная почему, восхищаться их красотами; он уверил меня, что для сочинителя подражание необходимо; он уверил меня печатными французскими книгами, что и самые славные французские авторы обкрадывали Грецию, Латынь, Ишпанию и Англию, отчего родилась во мне смертная охота обкрадывать всех, кто мне на глаза попадется. Все, что я ни читал, ничто не ушло от моего пера. Во-первых, начал я обкрадывать французов; но как сильное знание мое во французском языке или весьма мало, или совсем ничего не понимало, то я думал, что кража моя больше походить будет на мою выдумку, в чем я весьма обманулся, потому что читатели столько же меня не понимали, сколько я не понимал тех, откуда что я брал. Зато я имел удовольствие писать весьма пространно, и всякое мое сочинение, какого бы оно роду ни было, являлось свету во многих томах.
Вздумалось мне однажды написать комедию в пяти томах, и ужасно хотелось, чтобы ее представили на театре. Не могу и теперь удержаться от бешенства, которое произвел во мне актер, которому я намерен был прочитать ее; на сей конец было с ним и познакомился и в назначенный день привез к нему мою комедию на дровнях; двое слуг внесли ее к нему на рычаге, просунув его сквозь веревку, коей была она связана, и едва на нее взглянул актер, то затрясся от ужаса. «Неужели это одна только комедия ваша?» — «Да, — отвечал я гордо, — признайся, что ни на каком театре в свете подобной не бывало…» Актер засмеялся и не хотел ее читать, за что я, отвезши мою комедию домой на тех же дровнях, писал множество на него эпиграмм и раскидывал их по партеру, и всегда, когда он играл на театре, собирал я немалое число шикалов, дабы уронить его, и всегда старался помешать, когда ему рукоплескали. В сей комедии я поместил все, что я ни читал театрального; я не спустил ни Траяну и Лиде, ни Сакмиру; я читал много содержаний балетов и описания декораций и то всё поместил в мою комедию, и сколь она ни длинна, но я всегда прочитывал ее одним присестом и с отменным удовольствием. Этого не довольно; я был однажды у одного автора, который собирался писать комедию; и как авторы все имеют страсть читать свои сочинения всякому, кого только им поймать удастся, а сей, и ничего еще не написав, рассказал мне все содержание и лучшие места в будущей своей комедии, я, пришед домой, и без угрызения совести не замедлил поместить все слышанное в свою готовую комедию; одно было мне досадно, что я принужден был ее снова переписывать… Переписывать это было мне гораздо труднее, нежели сочинять. Но как сей комедии не было ни в представлении, ни в печати, то я и написал об ней для того, чтоб очистить писательскую мою душу пред теми, которых я имел удовольствие мучить чтением оной.
Раз, взбешен будучи неуспехом моей комедии, решился я написать трагедию под названием «Чтец»: намерение мое было морить моих героев не ядом и не кинжалом, но всех их зачитать до смерти; я было обрадовался, что мысль сия новая, однако ж я увидел в одной французской комедии, что старик, сошед с ума на сочинении, едва не уморил чтением шестиактной своей трагедии молодого человека. Это место так мне понравилось, что я хотел затмить покражу расположением моей трагедии на двенадцать действий: но и тут вышесказанный актер в представлении оной мне помешал; а я было подрадел ему в ней первую роль. Успех был бы несомненный: ибо я сам, окончав ее и прочитав до половины, упал в обморок, от которого служанка моя крепкими спиртами едва привела меня в память. Как бы славно я отмстил моему недоброхоту-актеру, если бы моя трагедия была удостоена к представлению! не могу по сию пору надивиться, что за люди актеры: им показалось трудно учить роли, а я уверен в душе моей, что в моей трагедии не было ни одного стиха, которого бы они раз по сту не читали в театре в разных трагедиях.
Таковые неудачи отвратили меня совершенно от писания для театра, и я принялся за оды; первая ода была мною выкрадена из Ломоносова; я не устыдился брать целыми строфами, переставя передние стихи назад, а задние наперед, отчего смысл выходил совсем новый, я то же самое делал и со строфами. Я сию оду поднес одному барину, на пожалование его в чин. Барин, не читав, ее, подарил мне сто рублей, что весьма меня ободрило, и вот первое мое творение, которое я предал печати. Четвертую часть подарка содрал с меня варварски типографщик за печать, а остальными деньгами я несколько поправился, ибо в то время так я издержался на бумагу, что я стоял одной ногой при дверях нищеты. Теперь пришло мне на мысль, какой бы это смешной был нищий, который бы стал просить: подайте милостыню промотавшемуся на бумагу сочинителю!