Том 1. Пруд
Шрифт:
Только они одни, Николай и Таня, одни в детской.
Уверенно теплится лампадка, жарко пылает крещенская свечка.
Жмутся друг к другу — хоронятся от этой вздрагивающей синей беды, что проползает над кровлей, вот низвергнется и похоронит весь дом.
Жмутся друг к другу — хорошо им, не страшно.
Вдруг будто раскололся дом пополам, заскакали окна, вытянулись лица… и на пороге седая нянька с прыгающим беззубым ртом:
— Маму убило!
И кричал нечеловеческий голос, белей
— Я люблю тебя!
Бросился вон.
Но крик гнался, превратился крик в шепот, сверлил сердце, путал цепями ноги, толкал в спину, пока не повалил на землю.
— Сорок девять! сорок девять! — подхватил хор глухих сиплых голосов.
Николай поднял голову:
— Эге! да они все тут!
Будто стоит он на откосе железнодорожного полотна.
А там, внизу, какие-то люди семенят на одном месте и, держась за руки, притоптывают что-то красное, вязкое, хлюпающее, какое-то мясо.
Моросит мелкий осенний дождь.
Вдруг в глазах потемнело, весь изогнулся.
Кто-то сзади ловко петлю накинул и тянет…
А с откоса лезут и лезут, руками машут…
Чья-то рука ведет Николая в высокую башню, белую, без единого окошка.
Переступают порог башни.
Тяжелые засовы упали.
Знал, что приговор уж подписан, и с часу на час смерть наступит.
Николай лежал на нарах в грязной камере, видел кроваво-теплый свет, сочащийся сквозь мутное решетчатое окно, и ждал…
С визгом дверь растворилась.
Два человека в черных плащах и черных полумасках, с тонкими, золотыми шпагами на бедрах, вошли в камеру и, молча взяв его под руки, вывели из тюрьмы.
Долго они шли по незнакомым узким улицам, завертывали в переулки, упирались в тупики, снова возвращались, пока не выбрались на людную широкую площадь.
Толпа запрудила все проходы; лезли, давили друг друга.
Истерически надорванным хохотом заливался колокольчик остановившейся конки, и кондуктор, морща желтое лицо и наседая на тормоз, заливался мелким гаденьким смехом.
А небо ярко-синее над пестрой толпой куталось в блестящую сетку знойного солнца и не летело, а спускалось ниже, все ниже.
Он мог уж достать его, когда стал на высокий помост и глянул поверх кишевшей толпы, но палач ударил кулаком по шее, и голова упала на грудь, и замер взгляд, упираясь в страшную, больную точку…
У столба на краю помоста, ударяя себя по бедрам и прихлопывая в ладоши, плясала растерзанная, с оборванной петлей на шее полунагая женщина, а измученное лицо от слез надрывалось, словно все муки вонзились в него, и от боли глаза на лоб выскакивали, и вваливались, как у похолодевшего трупа.
Плясала женщина, ногами притопывала… плясала женщина… мать плясала…
Завертелся
Выгоревшая свечка вздыхала голубым тяжелым вздохом.
И в смрадном свете, закусив конец половика, лежал Николай у сбитой кровати, у неподвижного тела Тани, а по стене, как разбитые мельничные крылья, шарахаясь, ходили наливающиеся тени от торчащих затекших ног.
И караулила ночь закрытое окно… поруганное сердце… обманутое…
Запретила она, темная, всем беззвездным шорохам и одиноким стукам врываться и гулять по дому… по дому отчаяния и исступленной жажды.
Погас свет.
И время стало.
XVII
Падали листья последние, красные… Красные зори сгорали. Кутая ватой измученный берег, угрюмый туман восходил над бурлящей рекою.
Пароходы ревели.
Прощальные звуки резали льдистые вздохи.
А кромешное небо ветрено-шумно за хлопьями хлопья бросало на сжатую землю.
Под крышами вьюга металась, — ковала синюю стужу.
И в дыме по звездам луна костяная ходила и улыбалась замогильно-скорбной улыбкой.
Злые туманы…
Листья сорвали, песни задули…
По временам казалось Николаю, он с ума сходит.
Был он весь одной тончайшей струной, и становилась эта струна с часу на час тоньше, и от малейшего прикосновения стонала… Стонала и болела.
Был он весь одним бесконечно живым нервом, и не было пушинки, которая, касаясь, не жгла бы душу, а эти руки… эти руки закручивали узлом обнаженное сплюснутое сердце…
Обычно, как только смеркалось, выходил он на улицу и, пробираясь среди старых домов, шел на безлюдье, в поле.
Если случалось, встречал кого, опускал глаза и сжимался, будто жестокий удар готовился на его голову.
Такими страшными казались люди.
Кое-где фонари зажигали.
Молча, как раздавленная собака, Николай глядел в их седое хилое пламя.
И они говорили:
— Ты помнишь?..
И в ответ гудело сердце, как гудел ветер.
А там, в белом поле, среди пушистых раскинутых снегов во мраке и зелени, темной ночью, лунной. ночью он со стиснутыми зубами и сжатым сердцем не покорно молился, а требовал, настаивал, чтобы оно совершилось.
И казалось, оно совершалось.