Том 1. Романы. Рассказы. Критика
Шрифт:
Я не ошибался: это был Аполлоныч. Я быстро поклонился ему и ушел к себе. Мемуары мистера Томсона лежали на столе: «Сегодня была прекрасная погода, а вчера ночью шел сильный дождь. Отчего происходят такие изменения? Это знает только Бог, потому что ему известно все. Элен даже говорит, что он знает, из-за чего я так поздно прихожу домой по субботам. Вчерашний дождик, как сказал мне мистер Броун, очень полезен для овощей, в особенности для помидоров. Интересно знать, почему помидоры от природы такие красные».
Я закрыл тетрадь с мемуарами мистера Томсона. Итак, мой сосед был Филиппом Аполлоновичем, застрелившимся на второй год войны. Но какие необыкновенные потрясения превратили молодого; улыбающегося человека в старика с беспокойным и страшным лицом и седыми волосами? Может быть, он проиграл казенные
Во время его короткого визита ко мне, когда он попросил папиросу и быстро поглядел на меня, уходя, – я испытал тяжелое чувство: ощущение недовольства и неудовлетворенности вдруг поднялось во мне. Обычно в таких случаях мне стоило напрячь память, и я вспоминал, что причиной этого является какой-нибудь пустяк: отстающие часы, неуплаченный долг, оторвавшаяся пуговица. В тот раз, однако, все было в порядке; виной всего был, по-видимому, мой сосед. Что-то невыразимо тягостное было в этом старике.
Я лег спать и увидел во сне, что иду по глубокому оврагу, который приводит меня к реке, – и я узнаю Иртыш. – Как скоро, однако, я очутился в Сибири, – думаю я и вхожу в воду; и вот я плыву по быстрой синеватой поверхности; вдруг вода начинает темнеть и становится черной, как туча. Я плыву, и устаю все больше и больше, и внезапно замечаю, что впереди медленно качается на волнах лошадиный череп с длинными желтыми зубами. Крики птиц доносятся из оврага. – Зачем я забрался сюда? – думаю я. – Ведь я очень плохо плаваю. – И вот я попадаю в воронку, начинаю вертеться на месте, и не могу выбраться; и силы оставляют меня. – Ну, что ж, – говорю я себе, – значит, я утону. Какая нелепая смерть: ведь я еще молод, я мог бы долго жить. – Я думаю о смерти, оглядываюсь вокруг себя и вдруг вижу, что вовсе не я кружусь в воронке и нет больше ни Иртыша, ни оврага – и только мой старый знакомый, голый человек на бронзовом диске, по-прежнему вращается передо мной. – Сейчас будут бить часы, – слышу я, и действительно, опять точно колокола звенят в тумане; и снова пианино с разбитыми, дребезжащими струнами играет элегию Массне.
Однажды в будний день я лежал на траве в лесу Saint-Cloud и читал Вольтера; и отрывался от чтения, чтобы посмотреть вокруг. Я видел траву, и деревья, и книжку перед собой – и закрывал глаза; торопливые мысли вновь овладевали моим воображением. – Мы окружены незримой стеной, – думал я. – От нее отскакивают оскорбления и угрозы, мысли и желания других людей, мы только слышим изредка глухой гул из-за стены; но мы осуждены на вечное одиночество. И ничто не меняется; и, может быть, странные часы, удары которых я слышу во сне, правы. Вот я лежу на траве и читаю книгу; и так же я лежал много времени тому назад на такой же траве в России; и потом то же самое было в других странах. Все, что соприкасалось со мной, все, что я видел и слышал в разное время и в разных местах, – все это более не существует; война, солдаты, сражения, пушки – железный хлам, осыпанный пеплом времени; давно лежат на дне моря тяжелые якоря пароходов, на которых я ехал; давно умер мой пес, мой лучший товарищ; и женщина, которую я любил сильнее всего, когда мне было четырнадцать лет, поет, наверное, неприличные песенки в советских кабаре и, кончив свой номер, сидит перед зеркалом и стирает с лица жир и пудру и плачет, как полагается плакать всем шансонетным артисткам; и, захрипев однажды на сцене, она уйдет из кабаре и канет в неизвестность, в маленькую гостиницу, бедность и долги; а может быть, эта голова, и глаза, и губы еще долго сохранятся, и другие люди, подобно мне, будут думать о ней, проснувшись ночью или лежа в лесу на траве; и вот теперь, покинув на время эти разрушенные места, вынырнув из мертвого океана небытия и забыв обо всем на свете, – я читаю «Кандида»; и ветер летит сквозь лес.
Когда я открыл глаза, я увидел, что высокий человек в старом котелке стоит надо мной; он неслышно появился из-за деревьев. Взглянув на него, я узнал моего соседа. Он молча мне поклонился. – Как
– Нет ли у вас спичек?
– Вот, пожалуйста, – сказал я по-русски.
– Вы русский?
– Да, Филипп Аполлонович. – Он испугался; лицо его потемнело: – Откуда вы меня знаете? – Я рассказал. Через десять минут он сидел рядом со мной, обхватив руками колени, и мы разговаривали: я узнал, что все интересующее меня его более не занимает.
– Почему, – спросил я, – вы так ужасно состарились, Филипп Аполлонович? Ведь вам, наверное, тридцать шесть – тридцать семь лет, не больше. Что с вами произошло?
Он нахмурился, сморщился, закрыл глаза, закурил папироску, бросив прежнюю, недокуренную, в траву, потом помолчал и, наконец, заговорил. Слабый ветер летел по лесу.
– Удивительно, что вы меня узнали, – сказал он. – Меня никто не узнает. Кстати, вы обратили внимание на то, как я сморкаюсь? Очень громко, не правда ли? – Он вздохнул. – Один из моих недостатков.
Он развел руками, как бы удивляясь – странно, дескать, но ничего не поделаешь.
– Да. Вы, кажется, меня о чем-то спрашивали? Но, уверяю вас, мне нечего рассказывать. Все было очень просто. Я был ранен в грудь; не стрелялся, как говорили, а был ранен и должен был умереть, – но не умер и от огорчения очень похудел. Вот и все.
– Это действительно несложно.
– Я умирал, – сказал он с внезапным оживлением. – Я был осужден; в этом не оставалось никаких сомнений. Я умер; все предметы, окружавшие меня, потеряли свою определенность; все голоса доходили до меня из далекого и темного пространства. Я не чувствовал веса своего тела; я ни о чем не должен был думать. Я умер; никакого движения не было вокруг меня, только воздух колебался, как вода. Я был спокоен потому, что никто не мог со мной говорить; я был мертв. Все, в чем я жил, ушло от меня на миллионы верст; и мне показалась бы нелепой мысль, что вся эта сутолока, эта жизнь с женой и сыном и массой других мелочей может ко мне вернуться. Я был во власти смерти: это лучшая власть, какую я знаю. Вы спрашиваете, почему я состарился?
И он долго и искренне смеялся; он бил руками по траве, отбрасывался назад, наклонялся вперед, качался влево и вправо; странные и протяжные звуки выходили из его горла – протяжные и печальные, – хотя он широко улыбался; и я понял, что этот человек уже давно сошел с ума.
– Я не постигаю причин вашей веселости.
– Вы ничего не понимаете. Я состарился потому, что я знаю смерть, Я могу поздороваться с ней, как со старым знакомым. Я зову ее по имени, но она не приходит. И почему вы думаете, – презрительно спросил он, – что она женщина? Смерть – мужчина. До меня это некоторые поняли; Бодлер, например. Вы ничего не понимаете. Слушайте: когда я умер, два старика с длинными седыми бородами внесли в мою комнату продолговатый серебряный ящик. Лица их были спокойны и деловиты. Потом пришел третий; это был человек лет пятидесяти, одетый в форму сторожа анатомического театра.
– Вы опустите его на глубину четырнадцати футов, – сказал он старикам. Старики стояли и мерно качали головами; когда опускалась борода одного, поднималась борода другого, и это медленное покачивание доводило меня до головокружения. Смерть стояла, заложив руку за борт мундира. Старики подняли меня и положили в ящик, который принесли и который оказался гробом, обитым внутри парчой. – Вы думаете, Александр Борисович, что моему сыну будет мягко? – спросил один – и я узнал голос моего отца. И другой ответил: – Да, Аполлон Михайлович, я всемерно склонен подтвердить ваше мудрое предположение. – Меня опустили на веревках в глубокий вертикальный канал: четырнадцать футов, подумал я; я слышал, как далеко подо мной текла и шумела подземная река. Гроб остановился, веревки поднялись, и сверху донесся голос моей сестры, сказавшей по-французски: – Il ne bougera plus, mon pere. [249] – Они ушли, и все вдруг исчезло. Когда я очнулся, доктор уверил меня, что я не умру. И я действительно выздоровел. Это было невыразимо печально.
249
– Он останется здесь навсегда, отец (фр.).