Том 1. Тяжёлые сны
Шрифт:
Логин молча выслушал, нахмурился и пошел прочь.
– Ваше высокоблагородие! – окликнул оборванец. – А обещанное-то вами заимообразное вспомоществование?
Логин остановился, достал деньги и сказал:
– Все равно пропьете.
– Немедленно же, но за ваше драгоценное здоровье. Щедры, щедры и милостивы, награди вас Господь! Возвращу при первой же возможности. Серпеницын! – назвал он себя, приподнял рваный, серый от пыли и грязи картуз и шаркнул опорками. – Простите, что не ношу с собой вексельной бумаги!
Детина возвратился к товарищам, – и снова понеслись звуки песни. Задушевные были они и ласкали слух. Публика на
«Поэтический замысел, артистическое исполнение… и певцы-пропойцы. Дико и прекрасно!»
Вернулся домой. Из открытых в соседним флигеле окон доносились громкие голоса: то Валя бранилась с семинаристом, который ухаживал за нею.
– Ах ты домовладелец! – долетал на улицу Валин голос. – Толкну ногой – и твой домишка развалится.
– А ты думаешь, Андозерский на тебе женится? – отвечал сердитый юношеский тенорок. – Что забавляется с тобой, так ты и рада.
– А ты дурак; педагогом себя называешь, а сам мальчишка, еще тебя в угол ставят.
– Меня никто не смеет в угол ставить. Ты – наставница, а тебя твои ученики поколотили.
– Врешь, он не нарочно снежком залепил!
Глава тринадцатая
Логин сидел в своем кабинете. Темно-зеленые обои, раздвижные, сурового полотна с розовыми каймами занавески, на медных кольцах по медным прутьям, у трех узких окон на улицу, низкий потолок, оклеенный желтоватою бумагою, темно-зеленый лионский ковер – все делало комнату мрачною. Мимолетным был кроткий свет, которым осенила сегодня Аннина улыбка, и увял цвет, расцветший у ее белых ног.
На столике возле кушетки, на мельхиоровом подносе, стояла бутылка мадеры, белый хлеб, рокфор и маленький тонкий стакан. Логин выпил стоя стакан вина, налил другой стакан и перенес его к письменному столу. Несколько минут просидел в тяжелой задумчивости. Голова горела и кружилась. Чувствовал, что не скоро уснет. Тоскливая жажда тянула к вину.
В последнее время часто случалось проводить ночи вовсе без сна, – ночи томительных грез, отрывочных воспоминаний. В нем творилось что-то неладное. Сознательная жизнь мутилась, – не было прежнего цельного отношения к миру и людям. Достаточно стало малейшего повода, чтобы внезапно начинал думать и чувствовать по-иному, и тогда казался диким только что оставленный строй мысли и чувства.
В бессонные ночи пробегали картины прошлого. Иногда внимание останавливалось на одной из них, – ее очертания становились яркими, назойливо-выпуклыми.
Казалось странно отождествлять себя с мальчиком, на которого смотрел с горы опыта и усталости. Вспоминая, видел себя немного со стороны. Не то чтоб ясно наблюдал того другого, о котором думает, когда по взаимной неточности языка и мысли говорит: я был, я делал. Похоже было на то, когда высунешься из окна и стараешься заглянуть в соседние окна или под карниз дома, где лепятся серые гнезда, или в окна других этажей; дом виден не совсем со стороны, но и чувствуешь, что не в самом доме находишься. Так и он видел приливы и отливы румянца на щеках, строгие, слегка волнистые линии лица, всю тонкую и хрупкую фигуру, всегда немного понурую, – видел это, как что-то чужое, но не так ярко, как вспоминались предметы совершенно посторонние. Даже сильные душевные движения, пережитые когда-то, припоминались смутно. Зато иногда что-нибудь внешнее и мелкое, что связано с испытанным сильным чувством, выпукло вставало
Были некоторые обстоятельства, которые казались совершенно утраченными для памяти. Чувствовалось, что многие звенья той цепи впечатлений, которые некогда стройными волнами перелились через порог сознания, теперь затерялись, упали в общую темную массу пережитого, – и сходные соединились, как сливающиеся ручьи. Сознание, блуждающий огонек, мается по этой нестройной массе и своим мельканием делает то, что называется сознательною жизнью.
Казалось Логину, что не было единства в содержании души, не было целости, что распадение души началось давно и вот теперь близится к завершению. Были дни, когда мысли и чувства шли жизнерадостным путем, – все темное в жизни забывалось. Бывали и жестокие полосы жизни: невыносимая тоска сжимала сердце, и все могилы душевного кладбища высылали своих мертвецов, – тогда изглаживалась в душе память об ее другом, лучшем мире.
Но чаще огонь сознания горел на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Устои моста шатались и трещали под напором волн жизни, и брезжущий огонь сознания озарял иногда их белопенные верхи и страшное шатание устоев. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежд мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания. Чем больше скоплялось в жизни угнетающего, тем бывало сильнее и дольше продолжалось торжество освобожденного низшего сознания.
«Не очевидно ли, думал иногда Логин со странным злорадством, – что мое „я“ – довольно жалкая претензия существа, текущего и обновляющегося, как вода реки в берегах, которые и сами неизменны только по внешности?»
Логин открыл один из ящиков стола и достал письмо, которое получил недавно. На это письмо еще не отвечал. Оно было от лучшего из приятелей, с которым беседовал почти откровенно. Перечитал теперь внимательно все четыре страницы письма. Потом отыскал почтовую бумагу, придвинул кресло поближе к столу и начал писать, – о своем замысле. Долго просидел за этим, то быстро водя пером по бумаге, то откидываясь на спинку кресла и задумываясь. Иногда брал стакан, пил понемногу.
Холодный воздух вливался с улицы в открытое окно. В городе было тихо. Издали доносились болтливые звуки реки у мельничной запруды – там звучно лепетала, и смеялась, и плакала беспокойная русалка, и зеленые над белым телом разметались косы.
Окончил письмо. Допил вино из стакана. Ощущение холодноватого стекла и вкус вина доставляли наслаждение, в котором на минуту весь сосредотачивался. Потом опять становилось тоскливо.
Прошелся несколько раз по комнате, перелил из бутылки в стакан остатки вина и опять сел к столу перечитывать письмо.
Прочтя то место, где говорится о завещании, на случай неудачи замысла, грустно улыбнулся. Думал:
«Завещание самоубийцы – клочок бумаги с традиционною просьбою в смерти никого не винить. Очень это нужно, подумаешь! Люди привыкли любопытствовать, даже забавляться всяким происшествием, в том числе и самоубийством. Ищут причин, тщательно отмечают их для статистики. А самоубийцы покорно подчиняются ненужному им порядку и оставляют объяснения смерти. Иной целое письмо сочинит, – к другу, к невесте, – с тайною целью порисоваться трагизмом кончины. Глупо! Впрочем, в таких случаях люди, должно быть, ужасно теряются и плохо соображают.