Том 1. Тяжёлые сны
Шрифт:
— Где моя деточка? Где моя Лелечка?
Обойдя комнату вокруг, она снова начала свои поиски, Федосья неподвижно, с унылым лицом, сидела в углу, испуганно смотрела на барыню, потом вдруг зарыдала и завопила в голос:
— Пряталась, пряталась Лелечка, ангельская душенька!
Серафима Александровна вздрогнула, остановилась, в недоумении посмотрела на Федосью, заплакала, и тихо пошла из детской.
Сергей Модестович торопил похороны. Он понимал, что Серафима Александровна чрезмерно потрясена внезапным горем и, опасаясь за её разум, думал, что Лелечку надо поскорее
Утром Серафима Александровна оделась особенно тщательно, — для Лелечки. Когда она пришла в зал, между нею и Лелечкой было много людей, ходили священник и дьякон, плавал синий дым, пахло ладаном. С тупой тяжестью в голове Серафима Александровна подошла к Лелечке. Лелечка лежала тихая, бледная, и жалостливо улыбалась. Серафима Александровна положила голову щекою на край Лелечкина гроба, и шепнула:
— Тютю, деточка!
Деточка не отвечала. Вокруг Серафимы Александровны произошло какое-то движение, суматоха, — чужие, ненужные лица наклонились к ней, кто-то поддержал ее — а Лелечку куда-то понесли.
Серафима Александровна выпрямилась, растерянно ахнула, улыбнулась, и громко сказала:
— Лелечка!
Лелечку уносили, — мать бросилась за гробом с отчаянным воплем, — её удержали. Она метнулась за дверь, через которую несли Лелечку, села там на пол и, глядя в щель, крикнула:
— Лелечка, тютю!
Потом она высунула голову из-за двери, и засмеялась.
Лелечку торопливо уносили от матери, и шествие похоже стало на бегство.
Белая мама
Приближалась Пасха. Эспер Константинович Саксаулов был в смутном, томительном настроении. Началось это, кажется, с того, что у Городищевых его спросили:
— Где вы встречаете праздник?
Саксаулов почему-то замедлил ответом.
Хозяйка, полная дама, близорукая, суетливая, сказала:
— Приходите к нам.
Саксаулову стало досадно, — не на барышню ли, которая, при словах матери, быстро глянула на него и сейчас же опять отвела глаза, продолжая разговор с молодым приват-доцентом?
В Саксаулове маменьки взрослых дочек ещё видели жениха, что его раздражало. Он считал себя старым холостяком, — а ему было всего тридцать семь лет. Он резко ответил:
— Благодарю вас. Я всегда провожу эту ночь дома.
Барышня взглянула на него, улыбнулась и спросила:
— С кем?
— Один, — с оттенком удивления в голосе ответил ей Саксаулов.
— Вы — мизантроп, — сказала госпожа Городищева, как-то кисло улыбаясь.
Саксаулов дорожил своею свободой. Порою ему казалось странным, что и он когда-то был близок к женитьбе. Теперь он обжился в своей небольшой, со строгим вкусом убранной квартире, привык к своему камердинеру, пожилому, степенному Федоту, и к его не менее степенной жене Христине, готовившей Саксаулову обед, — и убедил себя, что не женится из верности к своей первой любви. На самом же деле, сердце его холодело от равнодушия, порождённого одинокой, рассеянной жизнью.
У него было независимое состояние, отец и мать его давно умерли, близких родных не было. Он жил уверенно и спокойно, числился при каком-то ведомстве, был близко знаком со всем современным в литературе и искусстве, и эпикурейски пользовался
Его первая и единственная любовь, закончившаяся до расцвета, заставляла его по вечерам иногда грустно и сладостно размечтаться. Лет пять тому назад встретился он с молодой девушкой, которая произвела на него неизгладимое впечатление. Бледная, нежная, с тонким станом, голубоглазая, светлокудрая, она казалась ему почти неземным созданием, порождением воздуха и тумана, случайно и ненадолго занесённым судьбой в городской шум. Её движения были медленны; нежный, ясный голос её звучал слабо, как ропот ручья, плещущего на камни тихие струи.
Саксаулов, — случайно ли это было, или нет, — всегда видел её в белом платье. Впечатление белого сделалось в нём нераздельным с мыслью об ней. Само имя её, Тамара, всегда казалось ему белым, как снег на горных вершинах.
Он стал бывать у родителей Тамары. Не раз уже решался он сказать ей те слова, которыми связываются людские судьбы. Но она всегда уклонялась: в глазах отразятся страх и тоска, она встаёт и уходит. Но что её страшило? Саксаулов читал на её лице признаки девственной любви: глаза её оживлялись, когда он входил, и лёгкий румянец разливался по её щекам.
Но вот в один, вечно памятный для него, вечер она выслушала его. Была ранняя весна. Ещё недавно вскрылись реки, и нежным зелёным пухом одевались деревья. В городской квартире Тамара и Саксаулов сидели у открытого окна над Невой. Не заботясь о том, что и как скажет, он говорил нежные, страшные ей слова. Она побледнела, как-то неопределённо и слабо улыбнулась, и встала. Её тонкая рука трепетала на резной спинке стула.
— Завтра, — тихо сказала Тамара, и вышла.
Саксаулов долго, с напряжённым ожиданием, смотрел на дверь, за которой скрылась Тамара. Голова у него кружилась. Ветка белой сирени бросилась ему в глаза, — он зачем-то взял её с собой, и ушёл, не простившись с хозяевами.
Ночью он не мог заснуть. Он стоял у окна, смотрел в тёмные, потом опять к утру просветлевшие, уличные дали, улыбался, и сжимал белую ветку сирени. Когда стало светло, он заметил, что пол в его комнате усеян белыми лепестками сирени. Это показалось Саксаулову смешным и наивным. На его ночные волнения пахнуло холодком. Он принял ванну, почувствовал себя почти уравновешенным, и поехал к Тамаре.
Ему сказали, что она больна, — где-то простудилась. И уже никогда больше Саксаулов не видел её: через две недели она умерла. Он не пошёл на её погребение. Её смерть оставила его почти спокойным, — и уже не мог он понять, любил ли её, или то было краткое, преходящее обаяние.
Иногда по вечерам он мечтал о ней, потом она стала забываться; и портрета её у Саксаулова не было. Только через несколько лет, в прошлом году, весной, ему напомнила Тамару ветка белой сирени в окне гастрономического магазина, грустно бесприютная среди обжорной роскоши. И с этой поры полюбил он снова вспоминать по вечерам Тамару.
Теперь, уходя от Городищевых, он робко подумал:
«Она придёт христосоваться.»
Чувство страха и одиночества так больно охватило его, что он подумал: