Том 1. Тяжёлые сны
Шрифт:
То он приспособил к дверям, на веревке, кувшин с водой, так что кто отворит дверь, на того плеснет вода.
То он взбирался на крышу сарая и с полуторасаженной высоты прыгал на мягкую землю, в густую траву, пугая Лепестинью и отца.
В шалостях, как прежде в работе, Саша был неутомим, настойчив и изобретателен. Самые незначительные предметы в его руках становились орудиями для замысловатых, неожиданных предприятий.
Своих шалостей Саша и не думал скрывать: он спешил рассказывать отцу о каждой проказе, — и при этом раскаивался и досадовал на себя.
Но тоскливое
Иногда Лепестинья усовещивала Сашу. Она говорила:
— Смотри, отбойный, — отец терпит, терпит, да как рассердится, да так-то больно выстегает.
— А и пусть, — спокойно отвечал Саша.
— То-то вот, — говорила Лепестинья, — а станет стегать, завопишь истошным голосом.
— Ну так что ж? — спрашивал Саша.
— Да ничего, егозенок, — покричишь, да такой же будешь. Ты у отца единец, то-то он тебя и балует. А ты все же свою совесть знай. На-тко поди-тко, ни стыда, ни страха.
— Что ж мне делать? — спрашивал Саша и смутно надеялся, что услышит какое-нибудь решающее и мудрое слово.
А Лепестинья говорила:
— Молись: избави нас от лукавого. А то что хорошего: отец молиться не умеет, да и тебя не выучил. Учены очень стали. Отцу книги читаешь, да не те, слышь.
Отца не было дома. Саша набрал на берегу в подол своей белой блузы ворох камешков и принес их в сад. Там, на берегу он бросал их плашмя в воду, — красиво отскакивали. А здесь он швырял ими вдоль дорожек, в кусты, в густолиственный кленовый шатер, в птиц. Потом бросил один камешек в беседку и попал прямо в стекло, — стекло разбилось. Саше полюбился его жидкий звон. Саша побежал к дому и принялся метать камни в окна. Стекла одно за другим разбивались с жидким и веселым звуком, похожим на то, как смеются глупые и радостные дети, — этот звон забавил Сашу и смешил неудержимо. Весело было смотреть на разбитые стекла, да и то радовало, что он тут так хозяйничает, и никто не знает — ни отец, ни Лепестинья. С радостным визгом бегал он по дорожкам. Потом захотелось посмотреть, как это покажется изнутри, — и Саша побежал в дом.
Как всегда, входя в горницы, он затих и перестал визжать, — стены утихомирили. Окна с разбитыми стеклами казались печальными и безобразными. Саша вдруг очнулся, словно его разбудили.
Теперь стало ясно, как бессмысленно и ненужно то, что он сделал. И этот грубый стеклянный звон, — как мог он веселить!
Саша приуныл и тоскуя ходил по горницам. В доме было тихо, как всегда, и от этого жутко. Ворожащий стук от маятника разносился гулко по всему дому. Битые стекла валялись на полу, в окнах зияли звездчатые дыры, по стеклам в уцелевших краях вились синеватые трещины. Так было грустно, хоть на белый свет не гляди. А тут еще старая Лепестинья пришла откуда-то, ходила сзади, и ворчала, и подбирала осколки. Ее голос звучал подобно печальному
Саша тоскливо ждал отца. Наконец отец вернулся. Еще снаружи он заметил разбитые стекла и нахмурился.
Саша, весь красный от стыда, говорил запинаясь:
— Это я побил стекла. Из шалости. Нарочно. Вот, я набрал там, на реке, камешков.
И он подробно рассказал все свое буйство. Его смущенный вид и откровенность тронули отца.
— Как же ты, сынок, так, а? Не годится! — сказал он тихо, взял Сашу за плечи, сам сел на стул, а Сашу поставил между коленами и привычным своим медленным и ясным голосом стал говорить ласково укоризненные слова, поглаживая рукой длинную рыжую бороду.
Саша плакал. Что отец не сердится, а только говорит недовольным и огорченным голосом, это терзало его сердце. Наконец он стал просить:
— Накажи меня построже.
— Как тебя наказать-то? — спросил отец, задумчиво глядя на Сашу.
— Розгами, да побольнее, — сказал Саша и покраснел пуще.
Отец посмотрел на него с удивлением и усмехнулся.
— Право, папа, держал бы ты меня в ежевеньких рукавичках, — говорил Саша плача и смеясь, — а то уж я так расшалюсь, что и на поди.
Отец промолчал, отпустил Сашу и ушел.
Саше стало как-то неловко, что отец даже ничего ему не ответил. Упрямо захотелось поставить на своем.
«Он все прощает, — думал Саша, — но ведь есть что-нибудь, чего и он не простит. Что не прощается?»
Саша долго придумывал, чем, наконец, рассердить отца. Жаль было сделать что-нибудь грубое, чем бы отец был слишком опечален. Саша стал беспокоен, тосковал и метался. Все чаще уходил он в поля, один, подальше от дома, словно ждал, что там найдет решение.
Под солнцем он весь загорел, как цыганенок, я — и лицо, и руки, и ноги.
Все чувства Сашины особенно изощрились за эти дни. Он и раньше был и чуток и зорок.
Ему не случалось заблудиться в лесу или напасть на ложный след: зоркий глаз его знал приметы, чуткий слух доносил до него тишайшие шорохи и шумы из чащи и от жилья, и легчайшие запахи с полей выводили его на единственно верные тропы. Теперь же больше прежнего полюбил он прислушиваться к тишине в полях. Тонкие звуки, неслышные для обычно грубого человеческого слуха, реяли вокруг него, — и он чутко различал их источники: то бегали жучки по былинкам, то легко трескались, раскрываясь, созревшие в траве крохотные плоды. И над этими звуками еще тончайшие носились, неопределенные колебания — не звуки, а как бы их предчувствия, — то не растут ли травы, не звенят ли подземные струи?
Травы росли, колыхались, тянулись к чему-то бессознательно и неуклонно. Вот скерда, — на сухом песке взошла, и все тянется. Вот шелковисто-серый астрагал с лиловыми цветками лепится на песчаном обрыве. Вот ядовитый вех, томясь на болоте, раскинул свой белый зонтик. Из цветов любее всех стали Саше в эти дни одуванчики, хрупкие да чуткие, как и он. Уже когда созревали их круглые серенькие корзиночки, ему нравилось, лежа в траве, развеивать их, не срывая, легким дыханием, и следить за их неторопливым полетом.