Том 10. Публицистика
Шрифт:
Вернемся к определению — искусство есть чувственное познание мира, мышление образами, действующими на чувство. Здесь особенно нужно подчеркнуть, что образ должен действовать на чувство. Вернее, даже: диалектика образов должна действовать на чувство. Только это обстоятельство делает искусство искусством, искусство — познанием мира.
Машина — в искусстве… Машина, техника, наука неизбежно врываются чувственными образами сегодняшнего дня в искусство. Это так, — но освоило ли искусство эту предметность? И как оно должно освоить?
Как это ни странно, — искусство, такое, казалось бы, всегда устремленное
Чувственный образ прежде всего — условный рефлекс. Если я нюхаю розу, слышу запах каменного угля, — в памяти встает Париж со всеми моими переживаниями молодости. Образ (сочетание образов) тогда только элемент искусства, когда он способен возбуждать рефлекс. В этом все дело. Подменять луну трактором — попытка с негодными средствами.
Машина, техника связаны для нас с сознанием движения в социализм. Машина — условный рефлекс, который возбуждает образы борьбы, достижений, желаемого будущего. Это принцип, а выполнение, — то есть каким способом художник превратит машину в условный рефлекс, — дело уже самого художника в каждом данном случае, дело его таланта, его борьбы, падений и успехов, его художнической конституции.
Теперь о данной теме, — о театре: ворвалась ли современность в театр? Нет. (За небольшими, частичными исключениями.) Почему? Потому что подменяли луну трактором. На Ижорском заводе я видел отливку одной из самых крупных частей блюминга. Это было зрелище почти фантастическое, — напряженность и дружность работы, рев мартеновских печей, сигнальные звонки, тревога ожидания, проносящиеся под крышей мостовые краны, потоки ослепительной стали, буран искр, рабочие, бросающиеся в самую, казалось, кипящую сталь, киноаппараты, зарева света, — это было овладение стихией, торжество человека.
Тогда же я задумался: возможно ли театру овладеть этой суммой образов, суммой, дающей то высокое и напряженное торжество победы и достижения? Возможно. Но для этого нужно, чтобы драматург, режиссер и актер сами пережили этот процесс, восприняли бы предметы, его обставляющие, как ряд условных рефлексов.
Вопрос о театре и технике возбудит, несомненно, большую литературу. Встанет вопрос о методе новой драматургии. Метод? Я думаю, что метод, в конце концов, понятие схоластическое. Единственный метод — это в каждом случае разрушение всех имеющихся методов. В каждом случае художнику нужно идти на отчаянный риск, имея только живое восприятие жизни, ее целеустремленность и свою страсть, возбужденную прикосновением движения окружающих людей и вещей.
Да, именно, — страсть. Страсть как питательное вещество для чувств, которыми художник познает мир. Я представляю так, что драматург, увидевший отливку блюминга на Ижорском заводе, не изобразит процесс
Не стоит больше писать о вредителях, о колеблющихся интеллигентах, о женщинах буржуазного происхождения, разлагающих своих мужей-коммунистов, и о женщинах буржуазного происхождения, внезапно изменяющих в положительную сторону свое отношение к пятилетке. Это все очень мелко, бесстрастно, эта дорожка — около.
Без предварительного метода, без страха, художник, бросайся в поток жизни, ощупай вещи своими руками, вдохни, как пахнет пот, переживи сам тысячу человеческих трагедий труда, борьбы, достижений, неудач, — что вынесешь оттуда на сцену — твое дело, но во всяком случае — вынесешь большое: правду о жизни сегодняшнего дня, познание мира.
Путешествие в другой мир
Один человек бродил сегодня по Москве, послезавтра утром вылез из вагона в Берлине и пошел бродить по другому миру. Попытаемся описать впечатления этого человека, — разумеется, мимолетные и не углубленные до статистических цифр, но все же чрезвычайно острые.
С первых же шагов в поток впечатлений вторгается настойчивое желание увидеть причины чудовищных противоречий, раздирающих великий город. Здесь все обнажено, покров буржуазного приличия содран. Перед наблюдателем — вся сущность этого «другого мира». Повторяю: не берусь развертывать глубокого анализа из мимолетной поездки, — это было бы бессовестно и перед наукой и перед человеческой трагедией. Но, может быть, кое-что удастся уловить.
Берлин — «великолепный» клинический случай мировой болезни. Кажется, что у нас в СССР массовый читатель недостаточно вещественно представляет всю глубину отчаяния, куда рушится эта грандиозная цивилизация, эти квадрильоны затраченных человеческих усилий. Нельзя повторять расточительную гибель античного Рима, нужно спасти накопленные сокровища, спасти все ценное: — вот первые ощущения наблюдателя. Но вся система — больна, желудок начинает переваривать сам себя, — вот почему премудрые буржуазные экономисты отвечают: «Размеры и длительность кризиса — загадка». Умные немцы говорят: «Кризис продлится еще три года…»
«Почему именно три года и что спасет через три года?»
Пожалуй, что надежды только на одного бога.
До Берлина впечатления от Польши, — из окна вагона. На вокзальных перронах, в вагоне — военные: лакированные голенища, никелированные шпаги и гипертрофированные козырьки фуражек. Козырьки поражают воображенье советского путешественника, — сначала видишь козырек, — на полторы четверти впереди лица, потом — усы, потом — шнуры и остальную элегантность. Козырьки, должно быть, пропорциональны военному бюджету. Они угрожающе нависают над мыслями (советского путешественника) о кризисе, об изобилии (в вокзальных буфетах) французского импорта, о шикарных импортных вагонах и над прочими бестактностями, какие лезут в голову русскому проезжему.