Том 10. Публицистика
Шрифт:
Ответ. Толстой — гениальный писатель. Он достигает такой высоты своим языком, что глазам больно, до чего вы ясно видите, но если Толстой пускается в философию, то получается уже хуже. Это подтверждает мою теорию: когда Толстой пишет как чистый художник, он видит вещи своими глазами. Он до галлюцинации видит движение, жесты и находит соответствующие слова. Когда он пишет об отвлеченных вещах, он не видит, а думает…
Вопрос. Как вы оцениваете язык Достоевского?
Ответ. У Достоевского язык очень прост. Он ведь в диалоге. У него были ошибки, но в лучших вещах он подходит
Я не хочу проповедовать короткие фразы, но фраза, идущая от жеста, не может быть длинной.
Однажды к Бальзаку пришел приятель, постучал в дверь и услышал, как Бальзак с кем-то бешено ссорится, кричит: «Мерзавец, я тебе покажу!» Приятель, открыв дверь, увидел, что Бальзак в комнате один. Бальзак кричал на одного из своих персонажей, которого изобличил в подлости. Бальзак галлюцинировал. Так каждому писателю нужно видеть до галлюцинации то, о чем он пишет. Это свойство в себе нужно развивать.
Вопрос. Почему вы перешли от стихов к прозе?
Ответ. Я начал писать стихи и никогда не предполагал, что буду писать прозу. Я много раз пробовал, но ничего не выходило. Это были пошлые, скучные рассказы. Многие из них я даже не закончил.
Прошло два года. Я почувствовал противоречие. Смешно сказать, но это истинная правда: я всегда был толстым, здоровым человеком, а стихи писал медленно. Мне стало казаться, что это мало почетное занятие: такому здоровому человеку полдня искать рифму. Это объясняется, конечно, тем, что у меня не было темперамента поэта. Я никогда не был поэтом. Я и сейчас пишу стихи служебные, например для оперы «Полина Анненкова».
Праздник идей, мыслей, образов
Незанимательный роман, незанимательная пьеса — это есть кладбище идей, мыслей и образов. Человек может провести шестой день отдыха у себя на диване, зевая от скуки, и он не будет возмущен — проскучал, потерял день — наверстаю. Но вы представляете себе, какая это леденящая вещь, почти равная уголовному преступлению, — минута скуки на сцене, или 50 страниц вязкой скуки в романе. Никогда, никакими силами вы не заставите читателя познавать мир через скуку. Искусство — это праздник идей, и таким его хочет видеть читатель и зритель. Есть жанры бесспорно занимательные, но эти жанры не для нас. Читатель торопится в таких книгах и пьесах скорее добраться до развязки, до «клубнички» и прочтенную книгу швыряет. Это уголовные — английские романы, бульварные французские романы, авантюрные романы.
Такая порочная занимательность достигается очень просто. Проанализируйте, как делается бульварный роман, который, начав читать, вы не можете бросить, пока не кончите, а потом, кончив, плюнете, бросите и считаете время потерянным даром.
Занимательность, нужная нам, — это тропинка.
Занимательность — прежде всего внутреннее движение, борьба противоречий и вытекающее отсюда видоизменение движения.
Скажем, нельзя писать портрет героя на целых десяти страницах, дать его облик, его рост, сказать, какой он из себя, и потом пускай этот герой начнет действовать. Это — неправильный
Стало быть, в художественном произведении все должно меняться. Здесь все сжато, и отсюда вытекает особенность сценического времени. Сценическое время является стимулом движения, и это и есть сценичность.
Художественное произведение должно вырастать вместе с ростом самого художника, творящего это произведение. Что это значит? Это значит, что писатель рисует каких-то персонажей, дает им слова, действие, столкновения. Эти персонажи начинают жить. Они начинают жить самостоятельной жизнью, настолько, что часто они уже тащат за собой и самого творца — писателя. «Черт возьми, ведь по плану должно быть так, а ведь вот как получается». И вот это очень хорошо, это значит, что художественное произведение стало настоящим, оно налилось соками, жизнью, кровью. Тут и получается настоящая занимательность. Я в самом разгаре работы не знаю, что скажет герой через пять минут, я слежу за ним с удивлением.
Возьмите письма Флобера. Они вышли в Госиздате отдельной книгой. Это совершенное, замечательное художественное произведение, целый роман, это интереснее всякого романа, потому что там вырастает человек. Вы видите его 10-летним, 35-летним, весь его путь, все строение. Он писал «Мадам Бовари» и не знал, что там будет, он сам гадал, повернется ли его бабенка так или этак. Роман был полон неожиданностью.
Точно так же и Лев Толстой, когда он писал «Войну и мир». Другое дело, что целеустремление было, без целеустремления нельзя садиться писать, но плана не было. Он составлял план, потом менял, все опрокидывал и снова составлял.
Затем, конечно, к сценичности, к занимательности относится самая ткань произведения, то есть такая художественная точность выражения образа, когда в данный момент человек лучше не может выразить, не может сказать этого. Нужна скупость выражения, скупость слов, отсутствие эпитетов. Эпитет — это ужасная, это вульгарная вещь. Эпитет надо употреблять с большим страхом, только тогда, когда он нужен, когда без него нельзя обойтись, когда он дает какую-то интенсивность слову, когда, вернее, слово настолько заезжено или настолько обще, что нужно подчеркнуть его эпитетом. У нас повелось эпитетами обогащать речь. Никто так не говорил, в жизни этого не было, нет и никогда не будет, мы эпитетами никогда не говорили.
Нужно иметь в себе непереставаемый ужас перед тем, чтобы ваш читатель не заскучал. Когда вы читаете записные книжки и письма Достоевского, то вы видите этот ужас. Он пишет из Женевы о том, как он продумал восемнадцать планов за две недели, и как он мучительно ищет этой занимательной, интересной ситуации, и как он отправляет первую главу в печать и в ужасе, не знает — а может быть, это окажется скучным.
А ведь это Достоевский.
Это совершенно правильный ужас, который должен быть у каждого, потому что без него получается обратное явление: ты, братец мой, изволь читать все, что я написал.