Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Шрифт:
Мягкий грудной голос говорит серьёзно и важно:
— Это правда! Очевидно, что всё хорошее, что он мог дать нам, он дал, а затем…
— Мы остаёмся богаче, он — бедней…
Откуда-то под ноги людей подкатилась маленькая рыжая собака, её пушистый хвост загнут на спину, она высунула розовый язык и умными чёрными глазами торопливо оглядывает ноги людей, принюхиваясь.
Большой человек, усатый, в белой блузе, обрызганной красками, вежливо приподняв шляпу, спрашивает собаку:
— Ваш билет?
Здоровый, громкий хохот. Собака села у ног блузника и задней ногою чешет пушистое ухо, —
— Марьетта, моя Марьетта…
Двое-трое подпевают ему, а молодой задорный голос тоже поёт свои слова:
— Наш труд — основание культуры, весь мир лежит на плечах рабочего…
Из белого горла туннеля, заставляя трепетать жемчужные бусы огней, мчится одноокое чудовище; подкатилось, смело с перрона всех людей и, взвизгнув, полетело дальше в недра земли или на поверхность её, откуда в туннель торжественно льётся музыка жизни мирового города.
Мутно-зелёная вода Генуэзского порта осеяна мелкой угольной пылью, прямые лучи полуденного солнца играют на этой тонкой плёнке серебром и причудливо спутанными цветами перламутра на жирных пятнах нефти.
Порт тесно заставлен огромными, всех наций, судами; густая, грязная вода едва зыблется между высоких бортов, тихо трутся друг о друга неуклюжие барки с углём, шуршат и поскрипывают причалы, гремят якорные цепи, маленькие, как водяные жуки, паровые катера, пыхтя, скользят по воде, и что-то размеренно бухает, как ленивый, негромкий удар по коже большого барабана.
В жаркое небо стройно поднялась густая роща мачт, перечёркнутая горизонтальными линиями рей; реи, точно огромные стрелы, посланы во все края неба мощною рукой. Тихо дышит лёгкий ветер с моря, в синеве небес трепещут разноцветные флаги, и по вантам развешаны — сушатся — фуфайки судовых команд. Всюду протянуты железные цепи, толстые канаты, как бы для того, чтоб удержать в каменном кольце порта стройные пароходы, они опутаны такелажем, как рыбы сетью, и уснули в отравленной воде.
Тысячами светлых окон смотрит на чёрный порт мраморный город, разбросанный по горе, и шлёт вниз, морю, живой, бодрый шум, — порт отвечает грохотом цепей, свистом и вздохами пара, сонным плеском воды о железо бортов, о плиты камня.
На корме небольшого грузовика, около лебёдки, в тени измятого, обвисшего брезента сидят трое негров и сожжённый солнцем, почти такой же тёмный, как они, итальянец, гладко остриженный, досиня бритый, с чёрными бровями, большими, как усы.
Пред ними на грязном ящике четыре стакана лиловатого лигурийского вина, искромсанный кусок сыра, ломти хлеба, — но они не едят и не пьют: оттопырив толстые вывороченные губы, негры внимательно слушают бойкую речь итальянца, храбро извергающего поток слов на всех языках мира.
Негры смотрят в рот ему и на его руки, — неутомимо летая в воздухе пред их чёрными лицами, пальцы матроса красноречиво лепят речь, и без слов почти понятную. Правый рукав его куртки разорван, болтается белым флагом, оттеняя бронзовую руку, до плеча голую, до локтя исписанную тёмно-синим узором татуировки.
У одного негра курчавые волосы седы на висках, левого уха нет у него, в нижней челюсти не видно зубов; другой — широконосый гигант, с добрым, круглым
— Для нас нет еврея, негра, турка, китайца: рабочие всей земли — братья!
Старый негр, утвердительно качнув головой, говорит своим по-английски:
— Для него — нет цветных, это правда!
— Ты знаешь меня пятнадцать лет!
— О да! — сдвинув ударом ладони белый колпак на обезображенное ухо, внушительно кричит негр, тоже почему-то горячась: схватил чёрною рукой стакан вина, поднял высоко и, указывая на него пальцем, продолжает:
— Слушать его, как пить это вино, — хорошо! Он — всегда — он! Он… везде говорит одно это: все люди, — люди цветные — тоже люди! Теперь, в морях, говорят это больше, чем прежде, — я знаю! Он очень много так говорил, так делал, за ним — ещё один, два, и — стало много хороших людей, о, я, старый, очень знаю. Когда белый говорит о Христе — уйди прочь, когда он говорит о социализме — слушай! Тут — правда! Я — видел жизнь…
Молодой негр привстал, серьёзный и важный, протянул матросу свой стакан и юношески чистым голосом сказал по-французски:
— Это хорошо знать мне. Будем пить за то, чтоб все так жили, как вы хотите, я и все хорошие люди, — хорошо, да?
И гигант тоже протянул белому длинную руку со стаканом, утонувшим в чёрной ладони; он хохочет, оскалив огромные зубы гориллы до ушей, похожих на звенья якорной цепи, хохочет и орёт по-итальянски:
— Пить — много!
А повар, подняв стакан свой ещё выше, как бы грозя кому-то, продолжает:
— Это — социализм! Он — везде: на Гаити, в Глазгоу, Буэнос-Айресе — везде! Как это солнце…
И все четверо смеются: громче всех итальянец, за ним, густо рыча, — большой негр, юноша даже закрыл глаза и запрокинул голову, а старик-повар, смеясь негромко и визгливо, кричит:
— Везде! Да! Я — знаю!
Романтик
Жил-был Фома Вараксин, столяр, двадцати пяти лет, человек весьма нелепый: череп у него — большой, с висков — сжат, а к затылку — удлинён; тяжёлый затылок оттягивал стриженую голову назад, Фома ходил по земле вздёрнув широкий нос вверх — издали казалось, что он хочет заносчиво крикнуть кому-то: «Ну-ка, тронь, попробуй!»
Но при первом же взгляде на его расплывчатое лицо с большим ртом и глазами неопределённого цвета становилось ясно, что это идёт парень добродушный и как бы радостно смущённый чем-то.
Его товарищ Алексей Сомов, тоже столяр, сказал однажды Фоме:
— Экая у тебя рожа пустынная! Хоть бы ты себе брови наклеил, а то на всей филёнке только нос торчит, да и тот скверно вырезан!
— Действительно, — согласился Фома, пощупав пальцем верхнюю губу, — красоты лица не хватает несколько мне, ну — зато Поля говорила, глаза у меня хороши!