Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Шрифт:
Он вспотел от волнения, охватившего его, вскинул голову и, отдуваясь, вытер лицо большим, смятым в комок платком. Затем, вздохнув, оглянулся, подвинулся к столу, спрятав руки, продолжал жалобно, в тон скучному вою сирены, разрывавшей дымный воздух порта:
— Работал этот Ефим достойно звания, умеючи, но однако так, как будто не это его главное дело и не столяр он, а просто любопытствующий человек; чистит шкаф, а глаза у него преспокойно, не спеша гуляют по всем предметам и направлениям… Меня в работе не обманешь, я вижу с первой минуты, каков есть работник! Иной — как музыкант в своём деле — вопьётся в него, прилипнет к своему инструменту и уж ничего не понимает, ни о чём, кроме дела, думать не может, — редки такие!
Подкатился к нему сынишка мой — он у меня в крестце ездит по случаю слабых ножек, — Ефим ласково поговорил с ним… н-да, а тут супруга моя подошла… я, видите, на второй женат, шестой год живём. Сейчас этот воззрился на неё, ощупал глазами — а глаза у него эдакие пристальные, хотя и кроткого взгляда…
— Супруга ваша? — спрашивает.
— Именно, мол.
— Молоденька для вас.
— Молодая-то лучше, сам знаешь.
— Это для кого же, — спрашивает, — лучше?
— А для меня…
— Так. А вот, говорит, для сынка — лучше?
Что такое? Заинтриговался я этими его словами, расспрашиваю, а он мне безо всякого сомнения и доложил, что хотя молодая женщина и приятна, но сын мой лишён ног по причине несоответствия моего возраста жениному. Несоответствие, действительно верно, есть: мне, видите, пятьдесят четыре, а ей двадцать два, и взял я её шестнадцати. Но — разве это редкость? И кому до этого дело, окромя меня да её? Поразил он меня однако этими словами, и хоть виду я не показываю, но рассердился, а жена, по глупому любопытству, вытаращилась на него. Я, конечно, посмеиваюсь, а он, стоя на коленках, трясёт своей бородёнкой, на курий хвост схожей, и всё гвоздит: «Вот, говорит, вы, хозяева, живёте в своё удовольствие, достигая для себя всего, чего вам хочется, а про государство, про Россию кто из вас думает?»
— Подожди, как же это ты до государства махнул?
— А очень просто! — говорит. — Вы где живёте — в России? От кого всем пользуетесь? От России! А что ей даёте? Вот — даже и ребёночек у вас уродец, по жадности вашей… А коли и здоровый он родится — воспитать, добру научить не умеете!
Тут я, знаете, вспылил.
— Ты, — говорю, — кто?
А он — ничего, спокойно так, учительно и досадно всё своё толкует:
— Ежели-де я вижу что вредное али нечестное — должен на это указать…
— Да кто тебя слушать согласен?
— Сто человек не услышат — сто первому скажу…
И лицо у него упрямое эдакое, как топор, примерно.
Старик торопливо выпил вино, закашлялся, закрыл рот платком и, встряхивая головою, замычал, как от боли. Мутные слёзы потекли из его глаз, покрасневших от натуги.
— Так, знаете, с утра да вплоть до полудён мы с ним и беседовали, и наговорил он мне такого, что даже не знаю, как и назвать! Жену я, конечное дело, отстранил, но чувствую, что она из другой комнаты слушает споры наши. Женщина тихая, была из бедности взята… н-да… Конечно, понимаю я, что за пичужка прилетела, нет их хуже, этих смирных бунтарей, я вам скажу! Иной, настоящий революционер, накричит, наговорит, и — ничего, а эти, вот эдакие кроткие, это — зараза прилипчивая, ой-ой как! Они, видите ли, по наружности кротки, а внутри у него — кремни насыпаны… В полдень я ему говорю: «Вот что, возьми-ка ты с меня четвертачок за работишку твою и — ступай с богом! Ты, брат, видно, сектант какой, что ли, а может, и хуже кто, так уйди-ка лучше!»
— Ушёл он тихо и смирно, а я за делами успокоился да и забыл про него. Только, замечаю, жена чего-то не в себе будто, я к ней со всем вниманием по супружескому делу, а она — отказывает: нездорова, дескать. Раз нездорова — ничего, два — допустимо, а в третий уж и на мысли наводит — что такое? Женщина молодая. К тому же приметил, что куда-то уходит она поспешно и возвращается сумрачная. И спрашивает несуразное и непривычно по характеру
Он выпрямился, положил руки на край стола, точно на клавиши пианино, и, перебирая пальцами, чётко и строго продолжал рассказ, прихмурив седенькие брови.
— Выбрал вечером свободный час, иду… Церковь у нас о то время вся в лесах стояла, щикатурку подновляли, около сторожки груда всякой всячины навалена, и сторожка хорошо укрыта. Подошёл я из-за уголка и слышу встречу мне Матрёшин, Климова мясника дочери, голос, сочный такой:
— Как же надо жить? — спрашивает.
«Что такое? — думаю. — При чём тут Матрёша?» Заглянул в дверь-то, а там, в уголку, и супруга моя изволит сидеть, и ещё две дамы наши, да парней человека четыре, да старик Зверков, тоже полоумный. Ошибло меня. А столяр этот вежливо так приглашает:
— Пожалуйте, входите! — как в свой дом всё равно. Вскипел я несколько, но сдержался, вхожу. Спасибо, мол, но я бы и без приглашения твоего взошёл… да… Супружница, вижу, сомлела от испуга, прячет голову в платок. Сел я рядом с нею и шепнул: «Выздоровела, сукина дочь, а?» А этот козёл разливает-блеет то и сё и не знаю что! Уж я, конечно, не мог слушать, помню только одни слова его: дескать наступило время, когда мы все должны подумать друг о друге и каждый о себе, и прочее. Всё ясно и без слов, разумеется. Гляжу на него, глазёнки играют, бородёнка трясётся — пророк, за шиворот да за порог!
— Должна, — говорит, — Русь наша, если она жива душой…
Все в горячительном роде и с примесью евангелия даже…
Взорвало меня:
— Ты, — говорю, — как хочешь, милый, думай про себя, а людей смущать не дозволено! И я тебе это докажу…
Взял жену за руку и — домой, а по дороге — к свату, да и говорю ему:
— Что сидишь, друг? Чего ждёшь?
Испугал. Ну, он сейчас стражников, и всё своим порядком пошло — расспросили парня этого, как и что, свели в кутузку, а потом — в город, с парой провожатых…
Старик устало и тихонько засмеялся, но ни довольства собою, ни веселья, ни злости в смехе его не прозвучало, смех этот, ненужный и скучный, оборвался, точно гнилая бечёвка, и снова быстро посыпались маленькие, суетливые слова.
— Случай, конечно, маловажный, и кабы один он — забыть его да и конец! Кабы один… Что значит один человек? Ничего не значит. Тут, сударь мой, дело именно в том, что не один — эдаких-то вот, мимоидущих да всезадевающих людишек довольно развелось… весьма даже довольно! То там мелькнёт да какое-то смутьянское слово уронит, то здесь прошёл и кого-то по дороге задел, обидел — много их! И у каждого будто бы своё — один насчёт бога, другой там про Россию, третий, слышишь, про общину мужикам разъясняет, а все они, как сообразить, — в одну дуду дудят! Я, собственно, не виню людей огулом — ты думай, ничего, валяй, но — про себя! А додумаешься до конца — можно и вслух сказать: вот, мол, добрые люди, так и так! А уж мы разберём, куда тебя за твою выдумку определить — в каземат или на вид поставим, это наше дело! Ты додумай до конца, а не намеками действуй, не полусловами, ты себя сразу выясни и овцою кроткой не притворяйся… А тут, понимаете, ходят какие-то бредовые люди, словно сон им приснился однажды, и вот они, сон этот сами плохо помня, как бы у других выспрашивают — что во сне видели? Этот столяр — он, конечно, не более как болван и не иначе что за бабами охотится, есть эдакие, немало. Но вообще взять — очень беспокойно в народе стало. Мечтатель народ и путаник, всегда таким был, а уж ныне — не дай бог! Раньше, до пятого года, поглядишь на человека — насквозь виден, а теперь — нет! Теперь он глаза прячет, и понять его трудненько…