Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Шрифт:
Задумался, улыбаясь тихой, невесёлой улыбкой, а потом продолжает:
— Однажды слышал я простые слова, утренние какие-то, заревые слова. Стоял человек у окна, смотрел в сад и говорил — задушевно, как люди могут говорить только в двадцать лет, — говорил приблизительно так: «Господи боже мой! Сколько на земле хороших мыслей, сколько их! И если подумать, что ведь каждая родилась в живом сердце человеческом, может, после мук великих, в тяжком горе или в радости светлой, от любви родилась, — как драгоценна жизнь наша, если подумать!»
— Так как это говорила моя горничная Анюта, я внутренно усмехнулся её словам. Она мне всегда казалась наивной дурочкой. Сентиментальная такая она, курносая, пухлая, с выкатившимися, в некотором удивлении, голубоватыми глазёнками. Когда она говорила
— С этого и началось. Вся моя жизнь стала представляться мне какой-то странной, как будто заказанной кем-то со стороны. Пришёл некто и приказал: «Ну-с, милостивый государь, вы, кончив университет по юридическому факультету, женитесь на красивой, умной девушке, через год у вас будет ребёнок, через три — другой. Вы будете делать то-то и то-то, всегда одно и то же». Чепуха, вообще! Почему-то я показался сам себе ветошником-портным, который всю жизнь перешивает старое, подбирая одноцветные лоскуточки, прилаживая там и тут заплатки на протёртые места. И особенно сильно протёртым, непоправимо изношенным местом была собственная моя душа, или как это назвать? Как называется в человеке то место, которое думает и чувствует наиболее честно и правдиво? Вот оно у меня незаметно износилось…
Господин Иванов рассказывал о своем приятеле так живо, страстно и с таким почти яростным сочувствием, что невольно внушал слушателю подозрение — да существует ли приятель-то? Не одно ли это лицо с рассказчиком? Господин Иванов говорил за совесть, даже вспотел и побурел весь, а глаза его остановились, обратясь взором куда-то внутрь себя. И маленькие руки, с неровными, изогнутыми пальцами, нервозно дрожали.
Вздрагивая и захлёбываясь словами, он продолжал:
— Шли дни, как пишут в романах, приходил день и кланялся: здравствуйте, я ещё хуже вчерашнего! Мне становилось всё скучнее, жене тоже… «Тебе надо лечиться, ты распускаешься!» — убеждала она меня. Пожалуйста! Гимнастика, обливания холодные, а тяжёлый ком скуки в груди растёт и давит сердце. И снова Анюта: иду я однажды мимо её комнаты, дверь не притворена, и слышу радостно захлёбывающийся голос, кстати, шепелявый немножко:
Покуда на груди земной Хотя с трудом дышать я буду, Весь трепет жизни молодой Мне будет внятен отовсюду…И восклицание:
— О, господи! Как задушевно, как хорошо!
— Фет и — горничная! Неожиданно, смешно и, знаете ли, тревожно как-то! Почему тревожно? Не знаю, но — тревожно! Как будто вечером вошёл в свою любимую комнату, а там сидит кто-то неизвестный, чужой, и оглядывается, оценивая любимые твои вещи своею, какой-то новою оценкою. В этом роде что-то. Но интересно, не правда ли? С одной стороны люди, которым и сладостный Фет приелся, с другой — люди, начинающие вкушать сладость поэзии с аппетитом детей, пожирающих леденцы. Я очень заинтересовался, и меня потянуло в эту комнатку, где начинают жить.
—
— Так это просто и славно вышло у неё, что я развеселился, и рефлексия моя исчезла как будто. И тогда же и заметил, что у Анюты вовсе не курносая мордочка, а просто хорошее, человечье лицо, с наивными глазами.
Господин Иванов на минуту остановился, не торопясь закурил папиросу и, глубоко проглатывая дым, продолжал, причем изо рта его исходили вместе со словами синие струи, отчего и слова казались синими, точно озябли:
— У меня есть знакомый молодой философ, — знаете, теперь многие из молодёжи от нечего делать философствуют. Так вот, он однажды сказал неглупую вещь — я не знаю, украл он это или сам выдумал? «Все, говорит, люди наивны — и добрые и злые, и правдивые и лгуны. Все наивны, ибо всё скоропреходяще: нет вечного зла, нет бессмертного добра, и нельзя солгать так, чтобы тебя не разоблачили. Самое приятное, ласковое и выгодное для нас — ложь, но мы так наивны, что всегда разоблачаем её в поисках какой-то правды, которая никому не нужна, вредна всем и неизменно мучительна. В сущности, всё человечество наивно, это его и спасает от поголовного вымирания в тоске, от безумия общего и прочих бед…» Вот… Ну- это в сторону!
— В гостях у Анюты сидела курсистка Мозырь, брюнетка, с глазами без белков, и господин Александров, смуглый парень, весёлый, вежливый и внимательный какой-то. Этакий чужой и непрерывно изучающий. Конечно, социаль-демократ. Встретили они меня как равного, показалось мне. Это меня сразу же превосходно настроило, и распустил я своё адвокатское красноречие, осыпая им все знакомые и незнакомые мне вопросы. Говорю, а они слушают. Лица серьёзные, и скуки не заметно, — скуку они славно скрыли из сострадания ко мне, что ли, а может, из простой человечьей деликатности. Иногда и люди бывают деликатны, хотя лучше всех животных в этом отношении собаки. Так мы, или, вернее, я, — так я и беседовал часа два-три, а потом — звонок, жена приехала! Мне показалось, что при жене неловко сидеть в гостях у горничной, и я ушёл, кажется, более поспешно, чем следовало бы.
— Ушёл я с некоторыми приятными мыслями, в повышенном настроении. Помню, думалось: «Вот оно, непобедимое влияние культуры! Можно ли было вообразить, чтобы десять лет тому назад горничная, фельдшерица и рабочий скептически относились к Писареву? Вот они, те, которые и так далее. Одним словом, передумал, вероятно, всё, что можно было и следовало передумать по этому поводу. Жене почему-то не сказал об этом, может быть, потому только, что она приехала усталая и тотчас легла спать. А я в давно не испытанном волнении чувств, очень смешном, признаю, вышел в сад и гуляю.
— Гуляю и слышу: из окна Анютиной комнаты падают в сад тихие слова, порою свет в окне закрывается тенью человеческой фигуры. «Превосходно, — думаю. — Так и надо, милые люди! Именно это — вот эти ночные беседы и есть то новое, то славное, чего хотели, ради чего погибали тысячи неведомых вам людей».
И вдруг слышу скептический возглас господина Александрова:
— А наверное, сам он ни Добролюбова, ни Писарева не читает и не любит!
— Я, конечно, понял, что это про меня сказано. И ведь верно сказано. Ну что мне, человеку, изощрённому в тонкостях и арабесках мысли, могут дать квадратные суждения Добролюбова и тяжкий писаревский «нигилизм», возрождённый ныне в таких махровых формах? Остановился под деревом, прислушиваюсь. Это нехорошо — подслушивать под окнами? Что ж делать! Суд должен быть гласным, а тут судили заочно, и я просто корректировал их ошибку. Я их не обвиняю, просто они незнакомы с процессуальной стороной уголовного судопроизводства.
Толян и его команда
6. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Институт экстремальных проблем
Проза:
роман
рейтинг книги
