Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
Шрифт:
Маков молча садится за стол, дочь влезла к нему на колени, расправляет пальчиками влажные кудрявые волосы бороды отца и бормочет:
— Оля затла поша и папа, и мама дале-око! На исвочике — ну-у!
— Перестань, Олька! Надоела ты мне за день! — сурово говорит ей мать.
Павлу хочется треснуть жену по лбу донцем своей большой ложки, треснуть так, чтобы звучно щёлкнуло на весь двор, чтобы и на улице слышен был этот сочный звук. Но он сдерживает своё желание, хмурясь и укоризненно напоминая себе: «Сознательный
Пришёл тесть, сел за стол и, блаженно растянув тонкие свои губы по костлявому лицу, вытащил из кармана полубутылку.
— Начинается! — говорит Даша, фыркая, точно кошка. Маков опускает голову, чтобы скрыть улыбку: ему знаком ответ Валька:
— Не начамши — не кончишь!
Так и есть. Одинокий глаз старика смешно вертится, следя, как булькает водка. Выпив, он смачно щёлкает языком, Чуркин назойливо смотрит в лицо ему, — и сапожник говорит собаке:
— Тебе — не дам. Будешь водку пить — ругать тебя будут.
И эти слова тоже знакомы Павлу. Тут — всё насквозь знакомо.
Жена ворчит:
— Мечешься, мечешься день-деньской, — шить, стряпать, стирать, — а она, дрянь, кричит через забор — огурцы воруют…
Она — большая, пышная, лицо у неё круглое и такой славный, белый, гладкий лоб. Уши маленькие, острые и приятно шевелятся.
Но сейчас она не очень красива: нечёсаная голова кажется огромной, спутанные, не однажды склеенные потом и пылью волосы закрывают лоб и уши, нос, раздуваясь, сердито сопит, а большие красные губы — словно опухли со зла. Когда прядь волос лезет ей в рот — Даша откидывает её прочь черенком ложки. Замазанная кофта разорвана подмышкой, плохо застёгнута на груди. Розовые круглые руки, по локоть голые, расписаны тёмными полосами грязи. И на крутом подбородке висит рыжая капля кваса.
«Причесаться, умыться недолго», — мельком соображает Павел.
Она причешется завтра, после обеда, наденет полосатую жёлто-зелёную кофту, лиловую юбку. Юбка вздёрнется на животе у неё, и будут видны полусапожки на пуговицах и даже полоска чулок — чёрных, с жёлтыми искрами, — это её любимые чулки, она очень радовалась, когда купила их.
Вечером она, рядом с ним, понесёт живот свой по главной улице города, губы её строго поджаты, брови внушительно нахмурены. Всё это делает её похожей на лавочницу, и — когда встретятся товарищи — Павлу будет казаться, что в глазах у них играют насмешливые и обидные искорки.
Ему становится жарко, точно кто-то невидимый, но тяжёлый противно обнял его душным, тёплым объятием; ему хочется думать о другом — думать вслух.
— Сегодня в обед Кулига, табельщик, рассказывал о французских электротехниках…
Жена начала есть более торопливо, а тесть — медленнее. Губы его вздрагивают, а лицо и лысина наливаются тёмным смехом.
— Это — организация! — мечтательно говорит Павел.
— Ну, а как в Германии? —
— Там — хорошо; там партийный аппарат работает, как машина…
— Слава те господи! — говорит старик. — А я уж беспокоиться стал — всё ли, мол, в порядке, у немцев-то?
Голос Валька взвизгивает, а Павел — смущён: он уже знает слова, которые посыплются сейчас сквозь тёмные, расшатанные зубы старика. Вот он надул щёки, склонил голову вбок, как ворона, и, упираясь глазом в лицо зятя, — тонким голосом ехидно поёт:
— Стало быть — всё превосходно в Германии? А — в кармане?
И хохочет, подпрыгивая на стуле. Ольгуньке тоже весело, она хлопает в ладоши, роняя ложку под стол, мать щёлкает её по затылку и кричит:
— Подними, дрянь!
Девочка плачет, тихо и жалобно, отец, прижав её к себе, оглядывается: уже сумерки, час, когда тёмное и светлое, встретясь, сливаются в серую муть. Где-то поют холостяки, доносится назойливый звук гармонии, а вокруг Павла, точно летучие мыши, вьются слова тестя:
— Нет, вы не о Германии, а о кармане помечтайте, я вас прошу! Женились — так уж вы о кармане, пожалуйста, да-а! Уж если дети посыпались — устройте для них прочное отечество, а оно — на кармане, на тугом, строится, да, да!
Маков, укачивая задремавшую дочь, думает о тесте: четыре года тому назад он знал Валька другим человеком, помнит, как на митинге в кирпичных сараях сапожник, смахивая с глаз мелкие слёзы, кричал:
— Ребята! Жалко вас — ну, всё равно! Ходи прямо! Бодро ходи! Вот — мы себя жалели, жили, как приказано, — оттерпели за вас, — вам теперь страдать, за детей ваших…
И ему, Павлу, сапожник сказал однажды:
— Гляжу я, брат, на тебя, слушаю, жалею, что не сын у меня, а дочь! Эх, вот бы мне такого сына…
Но с того времени, как городские патриоты вышибли Вальку правый глаз, старик круто повернул назад.
«Он не один перевернулся», — грустно думает Павел.
Жена резкими движениями собирает со стола грязную посуду, гремят тарелки, падают ложки, и она кричит:
— Подними! Знаешь, что мне наклоняться трудно.
— Не-ет, вы политику оставьте иностранным державам, а сами семейным дельцем займитесь!
Маков несёт в дом заснувшую дочь, скрипят ступени крыльца, и, в тон им, скрипит жена:
— Кабы не глупости эти…
— Да, да, да! — стучит деревянный голос тестя.
Из-за чёрных деревьев поднимается в небо красноватый шар луны; Павел Маков сидит на ступенях крыльца, рядом с женою, гладит волосы её и почти шёпотом говорит ей:
— Если случится, посадят меня в тюрьму — товарищи тебе помогут…
— Как же, дожидайся! — фыркает Даша.
— Нам всем — необходимо стремиться к организации…
— Стремись. А на что женился?