Том 11. Благонамеренные речи
Шрифт:
— Посмотрят и отдадут?
— Ну, там, глядя по человеку. Ежели человек в книге живота не записан — простят, а ежели чего паче чаяния — в пастухи определят, вместе с Макаром телят пасти велят * .
— Однако!
— В других землях вот этого нет!
— В других землях нет, а у нас — порядок! Я в полгода всю Европу объехал — нигде задержек не было; а у нас — нельзя! Ни въехать, ни выехать у нас без спросу нельзя, все мы под сумлением состоим: может быть, злоумышленник!
— И дельно.
— Спокойнее. Да ежели и есть задержка — разве она велика? Коли я ничего не
— Еще для меня спокойнее. Коли хорошенько пачпорт-то у меня проэкзаменуют, так и мне легче. По крайности, уверенность есть, что ни в чем не замечен.
— Ну, насчет уверенности — это еще бабушка надвое сказала. Начальство — оно тоже с умом: иногда нарочно повадку дает, чтоб ты в уверенности был, а само между тем примечает!
— Что ж, и это дельно! будь в страхе! оглядывайся! Кабы мы не оглядывались, да нас бы…
— Вообще у нас порядку больше. Лишнего не позволят, да зато и в яму упасть не дадут.
— А коли по правде-то говорить, так ведь это-то настоящая свобода и есть!
— Чего свободнее! Простор у нас один какой! зима-то наша! зима-то! Велишь, это, тройку в сани заложить — покатывай!
— Да колокольчик у коренной под дугой заливается, да пристяжные бубенчиками погромыхивают, да кучеру песни петь велишь… и-ах! и-ух!
— В целом свете такого раздолья не найдешь!
— Опять же насчет провизии! наша ли еда или ихняя!
— Я и сплю и вижу, как в Вержболово приедем! сейчас же ветчинки кусочек спрошу!
— Вота! давеча перечисляли-перечисляли еду всякую, а про ветчину-то и позабыли!
— А ветчина между тем… знаете ли, едал я ихнюю ветчину, и вестфальскую, и лионскую, и итальянскую, всякую пробовал, — ну, нет, против нашей тамбовской куда жиже!
— Помилуйте, наша ли свинья или ихняя! наша свинья — чистая, хлебная, а ихняя — что! Стервятиной свинью кормят, да еще требуют, чтоб она вкусом вышла! А ты сперва свинью: как следует накорми, да потом уж с нее и спрашивай!
— Трихин-то, трихин-то, чай, сколько в ихней ветчине!
— Пожалуй, что, окромя трихин, ничего другого и нет. Признаться, я все время, как был за границей, как от огня, от ихней свинины бегал. Вот, стало быть, и еще один предмет продовольствия из реестрика исключить приходится.
— Да и предмет-то какой!
— Чего еще! Коли без опасения свинину употреблять — хоть на сто манеров ее приготовляй! Ветчины захотелось: хошь провесную, хошь копченую — любую выбирай! Свежая свинина по вкусу пришлась — буженину заказывай, котлетки жарь, во щи свининки кусочек припусти! Буженина, да ежели сна в соку — ведь это что! Опять колбасы, сосиски — сколько сортов их одних наберется! сосиски в мадере, сосиски с чесночком, сосиски на сливках, сосиски с кислою капустой, сосиски… э, да что тут!
Разговор внезапно оборвался. Эти перечисления до того взволновали моих спутников, что глаза у них заблестели зловещим блеском и лица обозлились и осунулись, словно под гнетом сильного душевного изнурения. Мне показалось, что еще одна минута — и они совершенно созреют для преступления. К счастью, в эту минуту поезд наш начал мало-помалу уменьшать ход, и все сердца вдруг забились в виду чего-то решительного.
Мы приехали в Эйдкунен, откуда, после короткой остановки, поезд медленно и как-то торжественно повлек нас в Вержболово. Казалось, Европа сдавала нас
458
милостивые государыни и милостивые государи?
— Помилуйте! да мы! да никогда! да упаси боже! — слышались мне воображаемые голоса соотечественниц и соотечественников, с готовностью и с чистым сердцем устремляющихся на «Страшный суд».
Но на деле никаких голосов не было. Напротив того, во время минутного переезда через черту, отделяющую Россию от Германии, мы все как будто остепенились. Даже дамы, которые в Эйдкунене пересели в наше отделение, чтобы предстать на Страшный суд в сопровождении своих мужей, даже и они сидели смирно и, как мне показалось, шептали губами обычную короткую молитву культурных людей: «Пронеси, господи!»
— Что! притихла небось! — обратился Василий Иваныч к своей жене, высокой и статной брюнетке, которая даже в Париже, этом всесветном сборном пункте красивых кокоток, не осталась незамеченною.
Но красавица ничего не ответила и продолжала шевелить губами.
— Материю-то куда спрятала? — приставал Василий Иваныч.
Легкая краска, которою покрылось красивое лицо барыни, да какой-то загадочный жест внутрь себя, сделанный почти бессознательно, послужили ответом на этот вопрос. Действительно, в эту минуту красавица показалась мне гораздо полнее, вальяжнее, нежели в Кенигсберге за завтраком.
— Чай, аршин с тридцать кругом себя обмотала? — подмигнул Василий Иваныч своим собеседникам, — а вот из Вержболова выйдем — разматываться начнем. Ах, барыни! барыни!
Павел Матвеич и Сергей Федорыч только махнули руками в сторону своих дам, которые тоже после кёнигсбергской остановки заметно пополнели.
Вержболово… свершилось!
Нас попросили выйти из вагонов, и, надо сказать правду, именно только попросили, а отнюдь не вытурили. И при этом не употребляли ни огня, ни меча — так это было странно! Такая ласковость подействовала на меня тем более отдохновительно, что перед этим у меня положительно подкашивались ноги. В голове моей даже мелькнула нахальная мысль: «Да что ж они об Страшном суде говорили! какой же это Страшный суд! — или, быть может, он послебудет?»
Но и после никакого Страшного суда не было. Таможенный чиновник с такою изысканностью обозрел наши чемоданы, что дамам оставалось только пожалеть, зачем он и их хорошенько не обыскал. Жандармский офицер величаво исполнил обряд обрезания над нашими паспортами, но, исполнивши, с улыбкой заявил, что в сущности это — пустая формальность и что по этой статье, как и по всем прочим, ожидается реформа в самом ближайшем времени. Даже жандармский унтер-офицер Тарара — и тот широко улыбался, словно всем своим лицом говорил: