Том 11. Благонамеренные речи
Шрифт:
Амплуа «первого любовника» распадается на два вида: «любовник серьезный» и «любовник-весельчак».
«Серьезный любовник» всегда грустен. Он говорит карамзинским слогом, приводит цитаты из Шекспира и Данте, принимает красивые позы и заключение своей речи почти всегда произносит вдохновенным голосом и со слезами на глазах, хотя бы речь шла о пробитии в стене дома окна на чужой двор. «Клиент мой думал, что он полный хозяин в своем дворе, — говорит он дрожащим голосом, — и вот теперь его каждую минуту преследует мысль, что действия его не свободны, что за ним присматривает посторонний глаз, которому нет дела ни до поводов, ни до побудительных причин его действия, но который ищет только комментировать их и, быть может, находит в них пищу для своего злословия».
Или наоборот: «Клиент мой думал, что, прорубая в стене своего дома окно на чужой двор, он совершает действие вполне невинное, отвечающее требованиям его личных жизненных удобств, — и вот теперь находятся люди, которые утверждают, что он это сделал с целью подсматривать за действиями своего соседа и предавать их осмеянию. Не грустно ли, что в нашем обществе существует такое недоверие к своим членам».
«Серьезный любовник», несмотря на молодые лета, почти всегда женат; чрезмерная чувствительность рано заставляет его решиться
Разновидность «серьезного любовника» представляет адвокат «легкомысленный». Он столь же чувствителен, но главная характеристическая черта его деятельности — это беззаветная отвага. Когда он говорит защитительную речь, то кажется, как будто некто единолично собрался взять приступом крепость и вот-вот через минуту от него останется только мокренько. В гражданских делах «легкомысленный» ничего не смыслит и потому является только в самых сложных процессах, и то во второй паре; в уголовных делах он непременно достигает отягощения участи обвиняемого.
«Jeune premier [462]– весельчак» — прежде всего добрый малый и отличный товарищ. Он схватывает дело быстро и, по большей части, является на защиту не приготовившись. Адвокатская практика выработала известные ораторские рамки, которые стоит только наполнить, чтобы вышла блестящая речь. Затем, ежели есть у человека способность схватить на лету суть дела, если он обладает известным brio [463] , и ежели при этом умеет кстати вставить какую-нибудь неожиданность — успех его обеспечен. Комический «jeune premier» — это человек способный по преимуществу. Он не плоше «комика» умеет утешить судью, но в то же время, если понадобится, сумеет вызвать и слезы не хуже своего собрата, серьезного «jeune premier». Речь его можно уподобить водопаду, искрящемуся на солнце. Слова вылетают быстро, почти вытесняя друг друга. Внимание не успевает следить за ним: это каскад, это молния. Тут всё: и идиллия, и негодование, и незримые слезы сквозь видимый миру смех * . И в конце — непременно какая-нибудь pointe [464] , которая и решает дело. Ему не нужно даже быть au courant du sujet [465] — нужно только кой-что уловить, какую-нибудь неловкую фразу своего противника и на этой неловкой фразе построить целый фейерверк. Иногда он даже позволяет себе маленький каприз: совершенно игнорировать своего противника или отнестись к нему как к прохожему, зашедшему в суд ради праздного любопытства. «Благородных отцов» это ужасно обижает. Будучи пустословами по природе, они требуют, чтобы противник с должным уважением смаковал их словесную канитель, и ежели и допускают, что с ними можно не согласиться, то не потому, что они были неправы, а потому, что противная сторона получила известное вознаграждение за то, чтобы не соглашаться. И вдруг не только никакого возражения, но даже — ни единого слова. Комический «jeune premier» всегда имеет такую большую практику, что ему некогда заниматься конкурентом. Он слишком молод, чтобы думать об украшении конкурсной массы фальшивыми векселями, да и без того всегда имеет массу денег, которыми и распоряжается как настоящий grand seigneur [466] . Камелии расцветают при его виде, швейцары ресторанов бросаются опрометью, чтобы отворить дверцы его кареты, в цирке и в «Буффе» * он отдает шубу первому встречному сторожу, не нуждаясь ни в каком номерочке. Одним словом, это почти что кавалергард.
462
Первый любовник.
463
блеском.
464
острота.
465
в курсе дела.
466
большой барин.
Когда он остепенится, то из него выйдет адвокат «libre penseur», то есть человек, не имеющий никаких предрассудков. Главная отличительная черта этой группы — вкус к изящному. Роскошная квартира, экипажи от Нэллиса, кровные лошади, тонкие обеды, лучшие сигары и вина, ложа в опере и у французов и, наконец, прелестная жена, une femme `a se l'echer les doigts [467] — вот обстановка, в которой живет «libre penseur». Сохраняя приемы, близкие «jeune premier-весельчака», он отличается от него лишь семейной обстановкой и той предусмотрительностью, которая вытекает из этой обстановки и не позволяет уже пренебрегать конкурсами».
467
женщина — пальчики оближешь.
. . . . . .
Приятное семейство *
(К вопросу о «Благонамеренных речах»)
Никогда
В то время город П*** стоял в стороне от бойких путей сообщения и был сплошь населен отставными корнетами, между которыми выдавался только один почтенный отставной генерал, почти во всех корнетских семействах имевший крестников, которых в шутку называли его детьми. Но отдаленность города еще более способствовала его одушевлению. В столицы ездить и лень, и незачем, так как еще во время состояния в звании юнкера всякий корнет уже выпил до дна всю чашу столичных удовольствий. Поэтому корнеты из целой губернии устремлялись в П*** и здесь, в родном городе, среди домашних пенатов, старались веселиться так, как умеют веселиться только корнеты. Как люди образованные, все эти господа держали прекраснейших поваров и выписывали вина прямо от Рауля и от Депре, а консервы от Елисеева * . Родовые и благоприобретенные имения доставляли откормленных индеек, телят, поросят и другую живность, для прочей же провизии дух времени выработал целую касту купцов, поставлявших сочные ростбифы, отборнейшую дичь и совершенно животрепещущую рыбу, хотя река, на которой стоит П***, изобиловала только гольцами и пискарями. Каждый день, в пяти-шести местах, званый обед, и везде что-нибудь необыкновенное, грандиозное, о чем ни Борелям, ни Дюссо и во сне не снилось * . Один щеголяет стерляжьей ухой, в которой плавают налимьи печенки; другой поражает двухпудовым осетром, привезенным на почтовых из С*** * ; третий подает телятину, в которой все мясные волокна поросли нежным жиром; четвертый предлагает поросенка, который только что не говорит. Я никогда не забуду судака под провансалем, который однажды подали к закуске у корнета Загибалова, — это было что-то такое до того тающее, изящное, радующее и вкус, и обоняние, и зрение, что я невольно подумал: «Если б это блюдо поставили передо мной и потребовали во имя его, чтоб я отказался от отечества, то я, конечно, не отказался бы — saperlotte! [468] но в то же время, наверное, сказал бы себе: an, tu es donc blen douce, ch`ere patrie, pour ^etre pr'ef'er'e `a ce d'elicieux rago^ut!» [469] В другой раз, в доме корнета Голопятова, мне подали ростбиф… ну, такой ростбиф, что я инстинктивно поцеловал кусок, прежде чем положить его на тарелку!
468
черт возьми!
469
ах, сколь же ты сладостно, дорогое отечество, если тебя предпочитают этому прелестному кушанью!
На первых порах этот день, весь посвященный еде, кажется невероятным. Я сам не прочь поесть и, благодаря получаемому содержанию и участию в некоторых промышленных предприятиях, могу выполнить это весьма удовлетворительно, тем не менее просто в голову как-то не приходит каждую минуту прозревать, какая еда предстоит в следующую минуту. В П*** вас сразу ошибает запах еды, и вы делаетесь невольно поборником какой-то особенной религии, которую можно назвать религией еды. Но когда корнет Шилохвостов расскажет вам, что он налима, предназначенного для ухи, предварительно сечет, дабы печень его от огорчения увеличилась, что он индейке, предназначенной для жаркого, предварительно зашивает проход, дабы возбудить в ней нестерпимую жажду, которая тут же и удовлетворяется цельным молоком, и когда он и этого страдальца-налима и эту страдалицу-индейку подает вам за обедом — клянусь, вы не выдержите и скажете: «Мамон, я твой! я твой — навсегда!»
Но естественно, что при такой изобильной еде корнеты скоро отяжелевают, и это не может не иметь влияния на их отношения к дамам. Отношения эти самые спокойные, так сказать, сонные. В глазах отяжелевшего корнета жена есть одно из удобств, особенно ценное в том отношении, что она привлекает к дому более или менее разнообразное общество. Корнет не может обойтись без общества, потому что для него немыслимо есть в одиночку. И не беседа его прельщает, не желание оживить еду каким бы то ни было разговором, в котором он сам может принять участие. Нет, он сидит за столом и в большей части случаев только сопит и хлопает глазами в какой-то полудремоте. Но его радует, что около него тоже некто сидит, жует и постепенно отяжелевает, что никто ни единого порока не находит в его поросенке и что при взгляде на осетра из всех утроб, наверное, вырвется тихое одобрительное ржание. Это единственная форма общежития, которую он ценит. Он тем счастливее, чем больше видит кругом себя жующих и поглощающих, и если жена его служит магнитом, привлекающим в дом лишнее число ртов, если она, сверх того, умеет устроить вокруг мужа какое-то подобие партии, могущей доставить почетную должность на выборах, то этого одного для него вполне достаточно, и вне этой сферы жена его интересует очень мало.
Для нас, приезжих из столиц, для чиновников, разъезжающих по делам службы, для корнетских сынков, наезжающих в побывку, и вообще для всех тех, которые не успели еще въесться, — это общекорнетское отяжеленне — истинная находка. Находка это также и для тех местных молодых чиновников, которые умеют поставить себя в пределы двух-трех блюд из числа предлагаемых шести-семи. Все эти люди могут смело рассчитывать на корнетское отяжеление и очень приятно проводить время, не опасаясь, чтоб кто-нибудь обеспокоил их.