Том 12. Письма 1842-1845
Шрифт:
Так как вы уже несколько раз напоминаете мне о деньгах, то я решаюсь наконец попросить у вас. Если вам так приятно обязать меня и помочь мне, то я прибегну к займу их у вас. Мне нужно будет от трех до шести тысяч в будущем году. Если можете, то пришлите на три вексель во Франкфурт или на имя банкира Бетмана или к Жуковскому и ко мне. А другие три тысячи в конце 1845 года. А может быть, я обойдусь тогда и без них, если как-нибудь изворочусь иначе. [1057] Но знайте, что раньше двух лет вряд ли я вам отдам их назад. Об этом не сказывайте никому, особенно Плетневу. Он мне предлагал в письме своем денег сколько хочу, но мне никаким образом не следует у него взять. Вы спрашиваете, каково мне во Франкфурте. Скажу вам только то, что я и не замечаю, что я живу во Франкфурте, живу я там, где живут близкие мне люди, а наиболее живу в работе, отчасти в письмах, отчасти во внутренной собственной работе. Хотел бы сколько-нибудь поболее жить в боге, но без людей и до этого нельзя достигнуть. Сами знаете: бога никто же виде. Один сын человеческий его ведает, а он велел нам находить его в любви к ближнему. С Жуковским мы ладим хорошо и никак не мешаем друг другу, каждый занят своим. С Елис<аветой> Евграфовной * тоже ладим хорошо и, что лучше всего, ни ей нет во мне большой потребности, ни мне в ней. А это мне теперь слишком хорошо, [1058] потому что моя семья становится чем дальше больше и я не успеваю даже отвечать на самые нужные письма. А между тем грех великий лежит на душе моей, что я не помог до сих пор самым близким людям, которым следовало прежде всех помочь. Но довольно и об этом. Книг ваших я не получил до сих пор ни одной. Какого-то длинного письма, которое, как вы писали, для меня будет интересно и которое должно было придти с верной оказией, тоже не получал. Зачем вы ожидаете комиссий и хотите посылать с ними? Лучше всего посылать прямо по почте. Жуковский получает так всегда книги. Это во-первых скоро, во-вторых вернее. Почты тяжелые теперь [1059] у нас устроились хорошо и доставляют прямиком во Франкфурт, а издержки совсем не дороги, что тут за утрата бросить каких-нибудь лишних 10 рублей? Но пакеты приостановите, а отправьте их с оказией. А мне, если хотите сделать теперь же удовольствие скоро, то пришлите Библиотеку для Чтения, журнал, издав<аемый> Сенк<овским> за 1842-й год, весь сполна, и не удивляйтесь тому, что мне понадобилась вдруг такая дрянь. Мне иногда именно нужна дрянь. Это вам будет стоить 40 рублей, да пересылки, может быть, вы заплатите рублей на 20. Итого всего рублей 60. А я вам скажу за это, что вы пропустили и не прочитали одной прекрасной вещи, именно стихотворения Языкова: Землетрясенье. Прочтите его зато несколько раз. Оно так возвышенно, просто и прекрасно и так кстати в нынешнее время, что его многим нужно читать, особенно тем, которые рождены ободрять других, стало быть и вам. Отдайте это письмо * моей прекрасной и моей умнице Софье Миха<й>ловне. Скажите ей, чтобы она подставила вам свой лобик, поцелуйте ее и скажите ей, что это я ее целую; потом поцелуйте ее в пальчик (не форменный) и скажите ей, что это я ее целую. Потом скажите ей, чтобы она поцеловала вас в лоб, так, как целовала меня в Остенде и Ганау, и скажите ей, что это она меня целует, а не вас. А потом уже за труды пусть поцелует вас. Затем и я вас обнимаю и целую. Прощайте. Не ленитесь письмами, вы должны вчетверо более писать против меня.
1057
Далее начато: Об этом
1058
Далее было: Семья моя
1059
Почта теперь
Ваш Г.
Тут
Поздравляю с новым годом.
Языкову Н. М., 26 декабря н. ст. 1844 *
Франкф<урт>. 26 декабря <н. ст. 1844>.
Пишу тебе и сие письмо под влиянием того же ощущения, произведенного стихотворением твоим: Землетрясение. Друг, собери в себе всю силу поэта, ибо ныне наступает его время. Бей в прошедшем настоящее, и тройною силою облечется твое слово; прошедшее выступит живее, настоящее объяснится яснее, а сам поэт, проникнутый значительностью своего дела, возлетит выше к тому источнику, откуда почерпается дух поэзии. Сатира теперь не подействует и не будет метка, но высокий упрек лирического поэта, уже опирающегося на вечный закон, попираемый от слепоты людьми, будет много значить. При всем видимом разврате и сутолоке нашего времени, души видимо умягчены; какая-то тайная боязнь уже проникает сердце человека, самый страх и уныние, которому предаются, возводит в тонкую чувствительность нервы. Освежительное слово ободренья теперь много, много значит. И один только лирический поэт имеет теперь законное право как попрекнуть человека, так с тем вместе воздвигнуть [1060] дух в человеке. Но это так должно быть произведено, чтобы в самом ободреньи был слышен упрек и в упреке ободренье. Ибо виноваты мы почти все. Сколько могу судить, глядя на современные события издалека, упреки падают [1061] на следующих из нас: во-первых, на всех предавшихся страху, которым, уж если предаваться страху, то следовало бы предаться ему не по поводу каких-либо внешних событий, но взглянувши на самих себя, вперивши внутреннее око во глубину души своей, где предстанут им все погребенные ими способности души, которых не только не употребили в дело во славу божью, но оплевали сами, [1062] попрали их и отлученьем их от дела дали ход волчцам и терниям покрыть никем не засеваемую ниву. Ты сам знаешь, что это у нас часто происходит на всех поприщах, начиная с литературного до всякого житейского, судейского, военного, распорядительного по всем частям, словом повсюду. Здесь особенный упрек упадет на тех гордецов, которые и в благих даже намерениях видели повсюду прежде себя, а потом уже других, не умели [1063] перенести пустяка какого-нибудь, оскорбления < > [1064] личности своей — и осердясь на вши, да шубу в печь. Укажи им, как сами они наказалися страхом чрез самих себя, и пусть в этом страхе увидят они божье наказанье себе: верный знак, что далеко отбежали они от бога; ибо кто с богом, у того нет страха. Во-вторых, громоносный упрек упадет на нынешних развратников, осмеливающихся пиршествовать и бесчинствовать в то время, когда раздаются уже действия гнева божия и невидимая рука, как на пиру Валтазаровом, чертит огнем грозящие буквы.
1060
право попрекнуть человека и с тем вместе воздвигнуть в <нем>
1061
падают во-перв<ых>
1062
Далее начато: и пр<едали?>
1063
не умеюч<и>
1064
Не принятое в печати слово.
В-третьих, упрек, и еще сильнейший, может быть упадет на тех, которые осмеливаются даже в такие [1065] святые минуты божьего посещения пользоваться смутностью времени, святокупствовать, набивать карман свой и брать взятки. Таких беззаконников, я слышал, развелось теперь у нас немало, которые воспользовались даже всякими нелепыми распускаемыми слухами, употребляя их орудиями к грабительству. Друг! много, много есть теперь предметов для лирического поэта. Всему этому найдет соответствующие картины он в Библии, где до того всё живо, что, кажется, писано огнем, а не тростью. Посуди сам, если всё это предстанет в применении к текущему, в какую живость, уже доступную всем от мала до велика, оно облечется! Не нужно больших пиэс: чем короче и сжатей стихотворенье, тем оно будет значительней и действительней. Не нужно совокуплять всех упреков вместе и в одно, но, раздробив их на множество и сделав каждый предметом отдельного стихотворения, дать ему целость и живость и силу, совокупленную в себе. Друг! молись, да бог одушевит тебя и ниспошлет силы поработать ему же. Только одной этой дорогой, а не какой-либо другой, ты можешь к нему приближиться. Только тем путем должен каждый из нас стремиться к нему, для которого им же самим даны нам орудия, способности и средства: прочие все пути будут околесные и кривые, а не прямые и кратчайшие. Друг мой, авторитет твой может быть велик, потому что за тебя станет бог, если ты прибегнешь к нему. Притом вспомни и то, что благодеяния твои могут излиться только сим путем, а не другим, любовь к ближнему и брату можешь ты показать только так, а не иначе помочь страждущему, и все те христианские обязанности, которые должен каждый из нас выполнить на указанном поприще и без чего не спастись ему, тобою могут быть выполнены только сим образом, а не другим. Полюби же, как брат, всех, которые страждут и телом, и духом, и если ты еще не в силах так полюбить их, то обрати их по крайней мере мысленно в нищих, просящих и молящих о помощи. Не гляди на то, что не простираются их руки просить о милостыне, может быть, простираются их души. Притом бог ведает, кому прежде следует помогать, тому ли, кто имеет еще силы выйти на улицу, [1066] или же тому, кто не имеет сил даже и руки протянуть, чтобы попросить. И то уже благодеяние, когда считающему [1067] себя богачом докажешь и откроешь, что он нищий. Только одна та [1068] помощь будет теперь действительна в России, которая будет сделана любовью. Всякая другая будет временна. Всему предстоят препятствия, везде предстанут неудачи. Одной только любви нет препятствий: ей всюду свободно и всюду открыт путь. Друг мой, да наполнится же одной любовью и душа, и сердце, и мысль твоя! и да двигнет одна она отныне пером твоим! Много-много ей предстоит поприща; нет и конца [1069] ее предметам. Но не позабудь прежде всего тех, которым прежде всего следует проснуться. Внуши бодрость и выведи из уныния тех, которые стоят передовыми и могут подать пример другим. Не беда, если дурак придет в уныние (это даже для него и лучше), но плохо, если умные повесят носы. Истинно же ободрить возможно только одним средством: именно, когда, ободряя кого-либо, ты в то же время напоминаешь ему, что он должен ободрять других, что он должен позабыть себя и не себя выводить из уныния, но других выводить из уныния. Сим одним только средством может человек сам выйти из него. Мы все так странно и чудно устроены, что не имеем сами в себе никакой силы, но как только подвигнемся на помощь другим, сила вдруг в нас является сама собою. Так велико в нашей жизни значение слова: другой и любовь к другому. Эгоистов бы не было вовсе, если бы они были поумнее и догадались сами, что стоят только на нижней ступеньке своего эгоизма и что только с тех пор, когда человек перестает думать о себе, с тех только одних пор он начинает думать истинно о себе, и становится таким образом самым рассчетливейшим из эгоистов. А потому и ты, друг мой, не думай о своей собственной хандре, хотя бы она и пришла к тебе, а думай о том, что в это время находятся другие в хандре и что следует их развеселять, а не себя — и хандра твоя исчезнет. Если же приступят к тебе какие-либо болезненные припадки, то говори им просто: «некогда! плевать я на вас, теперь мне не до вас!» Я рад между прочим тому, что Москвитянин переходит в руки Иван<а> Васил<ьевича> К<иреевского>. Это вероятно подзадорит многих расписаться, а в том числе и тебя. Чего доброго, может быть, Москва захочет доказать, что она не баба. [1070] Я с своей стороны подзадорил Жуковского, и он, в три дни с небольшим хвостиком четвертого, отмахнул славную вещь * , которую Москвитянин, вероятно, получил уже. Уведоми меня, как она ему и всем вообще читавшим ее показалась. Скажи Ив<ану> В<асильевичу>, чтобы он, как только будет выпечен первый № Москвитянина, прислал бы его прямо по почте. Это гораздо вернее всяких оказий: теперь тяжелые почты в чужие края устроены хорошо, не так, как прежде; всё приходит верно и не дорого стоит. Может быть, к тому времени выдет и твоя книга * , что будет весьма кстати. Уведоми меня, посылал ли ты мне с кем-либо, или же нет, Летописцев, издан<ных> археогр<афической> комиссией? Извини, что доселе не уплачиваю тебе занятого долга. Сему виною не какое-либо небрежение, неаккуратность и неисправность, а единственно неимущество; я же знаю, что ты милостив к должникам своим и потерпишь им. Писем моих, писанных в декабре в Москву, есть уже четыре, кроме сего, т. е. одно к тебе, кажется 5-го числа, одно к Шевыреву, одно к Аксакову и одно к Погодину, проведай при случае, исправно ли они получены. Затем поздравляю тебя от всей души и сердца с наступающим (и, может быть, уже наступившим в то время, когда ты получишь это письмо) новым годом. И молю бога также от всей души и сердца, чтобы он внушил всё, что тебе нужно для совершения дел во славу и во спасение души твоей, и приблизил бы тебя ближе и сердцем и помышлением к нему, а письмо мое все-таки перечти; помолясь крепко богу, ты и в нем отыщешь нужное для себя, как бы оно нескладно ни было. [1071] Прими его как посильное поздравление с новым годом и откликнися. Затем прощай, поклонись от меня всем нашим знакомым и поздравь их всех от меня с новым годом. Пиши, [1072] не ленясь, ко мне, если ж не захочешь писать, то пришли мне в пакете вместо письма которое-нибудь из новых стихотворений.
1065
такие как бы
1066
вытти на улицу и прот<януть?>
1067
тому, который считает себя
1068
там
1069
и конца нет
1070
не баба и не старая < >
1071
Далее начато: Человек, внемлющий богу, и в словах дурака смо<жет>
1072
Пиши и
Весь твой Гоголь. На обороте: Moscou. Russie. Николаю Михайловичу Языкову. В Москве. В приходе Николы Явленного в Серебряном переулке, в доме Шидловской.
Вьельгорской Л. К., 28 декабря н. ст. 1844 *
Франкф<урт>. 28 декаб<ря н. ст. 1844>.
Благодарю вас, моя прекрасная душой графиня, во-первых за ваше миленькое письмо, во-вторых за все приятные известия, которыми вы меня полакомили, как-то: о вашей Фофке * со всем ее семейством, об Апол<линарии> Мих<айловне>, о Михале Михалыче и о прочем. Однако только я не понимаю, как смела моя Анна Михаловна простудиться. Этого поступка я никак от нее не ожидал. Я думал, что она гораздо умнее; это вы ей сообщите. В-третьих благодарю вас за поздравление с новым годом. Я вас также поздравил с ним от всей души. Об этом [1073] вам было написано в длинном письме (от 24 декабря), которое вы, вероятно, уже получили, где находятся такие же упреки в молчании вам, какие вы делаете мне. Что вы меня заманиваете Парижем, Рашелью, магазинами * и прочей дрянью? Разве вы не знаете, что если бы вы жили на Чукотском носу или в городе Чухломе и пригласили бы меня оттуда к себе, описав мне всю тоску тамошнего пребывания, то я бы скорее к вам приехал туда, чем в Париж? Ехать же в Париж во-первых мне нет надобности, во-вторых есть много к тому невозможностей, в-третьих это баловство. Вы и без того уже слишком меня избаловали: я думаю о вас гораздо чаще, чем бы следовало. Тогда как мысль о вас должна бы быть десертом и лакомством только в праздничные дни, в награду за хорошее поведение, а свидание и подавно. Прощайте же. Будем лучше вместо этого хорошо вести себя: вы с Анной Михаловной в Париже, [1074] а я во Франкфурте, чтобы меня было за что наградить вашим свиданием, да и себе самим доставить приятность, сделав мне такое удовольствие. Целую четыре ваши ручки.
1073
об этом вы вероят<но>
1074
во Франкфурте
Ваш Г.
P. S. Не смейте так долго не писать ко мне! Жуковский здоров, вас очень благодарит и вам кланяется. Жена его ведет себя как следует в ее положении: беспрестанно движется, часто бывает на воздухе, свежа и даже пополнела в сравнении с прежним. Оба они, кланяясь вам, посылают с тем вместе поклон и Тургеневу*.
Передайте душевной поклон мой прекрасным вашим племянницам и всему их семейству. На обороте: Paris. Son excellence Madame La Ctesse Wielhorsky. Paris. Place Vend^ome 6, № 6.
Смирновой А. О., 28 декабря н. ст. 1844 *
1844. Декабря 28 <н. ст. Франкфурт>.
Письмо ваше, добрейшая моя Александра Осиповна, меня несколько огорчило. Плетнев поступил нехорошо * и вы поступили нехорошо. Плетнев поступил нехорошо, потому что рассказал то, в чем требовалось тайны во имя дружбы; вы поступили нехорошо, потому что согласились выслушать то, чего вам не следовало, тогда как вам бы следовало в самом начале остановить его такими словами: «Послушайте, хотя я и близка к этому человеку, но если он скрыл что-нибудь от меня, то неблагородно будет с моей стороны проникнуть в это. Одно только, так бы вы могли прибавить, могу я вам сказать [1075] в успокоение, что этот человек достоин несколько доверия, он не совсем способен на необдуманные дела, и даже, сколько я могла заметить, он довольно осмотрителен относительно всякого рода добрых дел и не отваживается ни на что без каких-нибудь своих соображений. А потому окажем ему доверие, [1076] особливо когда он опирается на слова: воля друга должна быть свята». Но вы так не поступили, моя добрая Александра Осиповна. Напротив, вы взяли даже на себя отвагу перерешить всё дело, объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но как решенное послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы молилось его исполнить. Точно ли вы поступили справедливо и хорошо, [1077] и справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским? В обыкновенных, житейских делах [1078] призывается по крайней мере в таких случаях доктор с тем, чтобы пощупать пульс и узнать, действительно здрава ли голова и цел ли ум, и уже не прежде решаются отвергнуть решение [1079] как безумное. А вы, поступили ли таким образом со мной? Упрек ваш и замечания, что у меня есть мать и сестры и что мне о них следует думать, а не о том, чтобы помогать сторонним мне людям, мне показались также несправедливы, отчасти жестоки и горьки для моего сердца. Друг мой, Александра Осиповна, я не почитаю себя сыном, исполнившим все свои обязанности относительно родителей, но рассмотрите сами, не сделал ли я, [1080] что по возможности мне можно было сделать: мне следовала половина имения (и при том лучшая [1081] 100 душ кр<естьян> и земли). Я их отдал матери и сестрам в то время, когда я сам не имел верного пропитанья. Этот поступок называли в свое время также донкишотским многие добрые люди. Кроме того, мне удалось кое-что присылать им иногда в помощь из Петербурга, добытое собственными трудами; кроме того я поместил сестер моих в институт и платил за них из своего кармана до времени, пока добрая государыня не взяла их на свой счет. Это конечно небольшое дело. Лучшим делом с своей стороны я считаю то, что пожертвовал им своим временем и провел с ними год по выходе их из института, для того, чтобы хотя сколько-нибудь воспитать их для того места и круга, среди которого будет обращаться их жизнь, чему, как известно, не учат в институтах. Словом, с теми средствами, которые я им доставил, можно было вести безбедную жизнь; но встретилось одно мешающее обстоятельство. Мать моя добрейшая женщина, с ней мы друзья [1082] и чем далее, тем более становимся друзьями, но хозяйка она довольно плохая. Сестры мои умные и добрые девушки, любимые всеми в околодке за радушие, простоту в обращении и готовность помогать всякому, но к хозяйству и экономическим оборотам по имению имеют естественное отвращение, и немудрено, это дело мужа, а не женщины. С ними случается то же самое, что со многими: они отказывают себе во всем иногда самом необходимом, и этим однако ж ничуть не помогают хозяйству, потому что в самом хозяйстве [1083] хозяйствуют невпопад, воздерживают и ограничивают себя
1075
одно только то могу я вам сказать
1076
и ему также доверие.
1077
Далее было: Если б положим мое решение
1078
делах мира
1079
его дело или решение
1080
не всё ли я сделал
1081
лучшая из
1082
друзьями
1083
Далее было: распоряжения
1084
тоже невпопад
1085
увидел, что
1086
намере<ние>
1087
наме<рении>
1088
основана была
1089
когда
1090
может даже
1091
взвешиванья дел
1092
Далее начато: Да при том
1093
и есть всегда
1094
Но ни сам чело<век>
1095
Далее начато: обсто<ятельства>
Отсюда письмо начинается для вас одних, не с тем, чтобы его показывать кому-либо. Не стыдно ли вам взглянуть на меня глазами Плетнева? Вы сами сказали в одном из прежних ваших писем, что у Плетнева недовольно ума для того, чтобы понять меня, а теперь сами разделяете его заблуждения и обвиняете меня в том же, в чем и он. Неужели вы до сих пор не можете почувствовать, что мы стоим с ним на двух разных полюсах и что мне гораздо с ним труднее изъясняться, чем вам с Н<иколаем> М<ихайловичем>? Требуя от меня простоты и откровенности, он сам не знает, чего он хочет, я пробовал с ним говорить всеми возможными способами и всё было равно неудачно. Поверьте, что говорить с тем человеком, который чувствует недоверчивость к каждому слову и подозрительность ко всякому нашему поступку, сомневаясь в искренности всякого нашего движенья, — совершенно напрасный труд, потерянное время, себе страдание, ему тоже огорчение.
Но наиболее всего я раскаивался тогда, когда стремился быть откровенным с такими людьми. Тут всегда выходило хуже всего: ум их был вовсе не в состоянии сварить слов моих, предавался недоразумениям, толковал всё иначе и наконец так запутывался в собственных догадках и предположениях, что я горько досадовал на себя самого даже и за одну мысль быть с ними откровенным. И вполне скрытным я начинал быть в глазах их именно с тех пор, когда покусился как-нибудь на откровенность. Так как вы уже вмешались в это дело, то я вам скажу несколько слов, которые могут отчасти объяснить его, хотя признаюсь вам, мне слишком тягостно даже и несколько слов произнести: так даже одно напоминание о тех внутренних моих страданиях, которыми, незримо никому, страдала душа моя, мне [1096] (по слабосилию моему) горько. Прежде всего скажу вам о характере моих сношений с моими литературными друзьями и приятелями, к числу которых принадлежит и Плетнев. Прежде всего у меня начались знакомства и сношенья с литераторами, потому что я сам был литератор. Я всегда умел уважать их достоинства и умел от каждого из них воспользоваться тем, что каждый из них в силах был дать мне. Для этого у меня был всегда ум. Так как в уме моем была всегда многосторонность и как пользоваться другими и воспитываться была у меня всегда охота, то неудивительно, что мне всякий из них сделался приятелем и близким, как имеющий в себе что-нибудь такое, чего другой собрат его не имеет. Они же все как нарочно (что может случиться только у нас в России) одарены необыкновенными и с тем вместе до крайности оригинальными и не сходными между собою достоинствами, разнообразными умами, разнообразными характерами (отсюда очевидно, почему они так часто между собой враждуют и не сходятся во мнениях). Итак, умея ценить их, я умел от каждого из них воспользоваться кое-чем, а возблагодарить их за это откладывал всегда на дальше, то есть на то время, когда поумнею сам и буду в состоянии поучить их тому, чего у них недостает. Но никогда никому из них я не навязывался на дружбу, никого не просил из них или, что еще несправедливее, ни от кого не требовал жить со мной душа в душу, разделять со мною мои мнения и т. п. Словом, никаких никому не давал обещаний и никого не обязывал ничем относительно меня. Никому из них не поверял ни предположений, ни планов относительно меня самого и всего, что относилось лично к судьбе моей, считая это ненужным по многим причинам, во-первых потому, что я и сам бы не мог в ясном виде сказать им того, что во мне самом еще находилось в младенчестве, во-вторых потому, что посильное знание людей у меня, благодаря бога, было уже и тогда, и я мог уже и тогда чувствовать, чем какой человек мог быть мне полезен и, стало быть, что именно ему следует и что не следует говорить, наконец, в-третьих, я уже и тогда чувствовал, что любить мы должны всех более или менее, смотря по их достоинствам, но истинным и ближайшим другом, которому бы могли поверять мы все до малейшего движения нашего сердца, мы должны избирать только одного бога. Это я живее и более должен был почувствовать, [1097] чем все другие, потому что одаренный по его небесной милости многими сторонами характера и способностей, я бы никогда не мог высказать себя всего никому, и потому что за всякую глупую попытку быть откровенным не кстати и не у места платил уже и тогда весьма дорого. Итак, я уже и в начале смекнул мое положение и вел себя в отношении к моим литературным приятелям так, как следовало себя вести, говорил с ними слегка о некоторых моих литературных предположениях, но о себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния не говорил ни с кем. Со всеми ими я остался приятелем. И таково было положение дел до времени выезда моего из России. Никто из них меня не знал. [1098] По моим литературным разговорам всякий был уверен, что меня занимает одна только литература, и что всё прочее ровно не существует для меня на свете.
1096
Далее начато: еще трудно и еще
1097
Далее было: потому
1098
не знал на самом деле
С тех пор, [1099] как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. [1100] Душа заняла меня всего, и я увидел слишком ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству не в силах я был двигнуться ни одной моей способностью, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратьям, и без этого воспитания душевного всякий труд мой будет только временно блестящ, но суетен в существе своем. Как бог довел меня до этой мысли, как воспитывалась незримо от всех моя душа — это известно вполне богу. Об этом не расскажешь. Для этого [1101] потребовались бы томы, и эти томы всё бы не сказали всего. Да и к чему рассказывать о том, какие вещества горели и перегорали во мне? Когда услышите потом раздавшееся благоухание, сами тогда догадаетесь, от горения каких веществ произошло благоуханье; если ж не услышите благоухания, то нечего и знать о том, что горело в душе моей. Скажу вам только то, что небесно-милостив был ко мне бог, что святая милость его помогла мне в стремлении моем и что теперь, каков я ни есть, хотя вижу ясно неизмеримую бездну, отделяющую меня от совершенства, но вижу вместе с тем, что я далеко лучше от того человека, каким был прежде. Но всего этого, [1102] что произошло во мне, не могли узнать мои литературные приятели. В продолжение странствования моего и моего внутреннего душевного воспитания я сходился и встречался с другими людьми, и встречался с ними родственней и ближе, потому что уже душа слышала душу. А потому и знакомства, завязавшиеся в это время, были прочней тех, которые завязывались в прежние времена, не мудрено: я сам стал достойней знакомства прочного, а не минутного. Доказательство этого вы можете видеть на себе: вы были знакомы со мною и прежде, и виделись со мною и в Петербурге, и в других местах. Но какая разница между тем нашим знакомством и вторичным нашим знакомством в Нице! Не кажется ли нам самим, как будто мы друг друга [1103] только теперь узнали, а до того времени вовсе не знали? А в последнее время [1104] произошли такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим показалось, как будто век знали друг друга, и уже от таких людей я никогда не слыхал упреков в недостатке простоты или упреков в скрытности и неоткровенности. Всё само собой казалось ясно, сама душа высказывалась, сами речи говорились. Если ж что не обнаруживалось и почиталось ему до времени лучшим пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности. И с полным чувством обоюдного доверия друг к другу, каждый даже утверждал другого хранить [1105] то, о чем [1106] собственный разум его и совесть считает ненужным говорить до времени, изгоняя великодушно из себя даже и тень какого-либо подозренья или пустого любопытства. [1107]
1099
С тех только пор
1100
началось мое внутреннее истинное воспитание
1101
Тут для этого
1102
Далее было: не могли
1103
вы меня
1104
Но скажу, что в последнее время
1105
в намерении хранить
1106
что
1107
Далее начато: Но обо всем этом не мо<гу>
Итак, вот какого рода уже становились мои отношения со встречавшимися в последующее время со мною душами. Само собой разумеется, что обо всем этом не могли знать ничего мои прежние литературные приятели. Немудрено: они все познакомились со мною тогда, когда я еще был прежним человеком, [1108] зная меня и тогда довольно плохо. В приезд мой в Россию они все встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня как какого-то мессию, которого ждут евреи, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая даже того (невинным образом), что требования эти, сверх нелепости, были даже бесчеловечны. Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я во-первых не вполне разделял их, во-вторых мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование и я не мог жертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы у них ушли [1109] из виду, [1110] как многое уходит из вида людей, которые не любят разбирать [1111] в тонкости обстоятельства и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком [1112] шагу делают беспрестанные ошибки. Прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами.
1108
еще не начинал стремиться к тому
1109
выш<ли>
1110
Далее было: Холодность и
1111
разбираться
1112
и на всяком