Том 12. В среде умеренности и аккуратности
Шрифт:
Надо отдать справедливость Прокопу, он отнесся к этой пантомиме довольно недоверчиво и сел поодаль. Затем он попытался завести разговор и, как всегда водится в подобных случаях, даже выдумал совершенно своеобразный язык, для объяснения с восточным человеком.
— Далеко? луан? — спросил он и, для ясности несколько раз махнув рукою в воздухе, показал пальцем в окно.
Восточный человек засмеялся и тоже показал пальцем в окно.
— Дела есть? афер иль я?
Восточный человек продолжал смеяться и показывать пальцем в окно.
— И я тоже туда! е муа осей леба! Только я, брат, без дела — комса!
Очевидно было, однако ж, что восточный человек или не понимал, или упорно притворялся непонимающим. Он только смотрел как-то удивительно
— Не понимаешь? — утомился наконец и Прокоп, — ну, нечего делать, давай так сидеть! друг на дружку смотреть станем!
Начали смотреть друг на друга, и вдруг оба захохотали. За ними захохотали и другие, так что Надежда Лаврентьевна обеспокоилась и выглянула из-за двери.
— Наденька! поди сюда! вот это принц! а это — ма фам! — рекомендовал их друг другу Прокоп.
Надежда Лаврентьевна ничего не понимала и как-то конфузливо оглядывалась. Между тем принц, с ловкостью восточного человека, вскочил с своего места, отвернул полу халата, порылся в кармане штанов и поднес Надежде Лаврентьевне шепталу, держа ее между двумя пальцами.
— Бери! после за окно выбросишь! — разрешил Прокоп недоумение жены своей, — принц ведь он! Ишь ведь, свиное ухо, куда вздумал гостинцы прятать! в штаны!
Однако, как ни мало требователен был Прокоп насчет развлечений, и ему, по-видимому, надоело смотреть на восточного человека и смеяться с ним.
— Будет, брат! — сказал он, — после, ежели еще захочется, — давай и опять смотреться!
А мне, покуда все это происходило, было совсем тяжело, потому что ко мне подсел Стрекоза и самым серьезным образом допрашивал, почему я его не уважаю.
— Из чего вы это заключаете? — отбивался я, как умел.
— Нет, это для меня вопрос решенный: я по глазам вижу. Скажите же, отчего вы меня не уважаете?
Я бился как рыба об лед, стараясь ежели не разуверить, то, по крайней мере, успокоить моего собеседника. Но он не унимался и только видоизменил свой вопрос, представив его, впрочем, в форме, уже известной читателю:
— Вы мои последние распоряжения читали? Не читали? а между тем судите обо мне!
В это время, к моему удовольствию, подошел к нам Прокоп и произнес:
— Черт их знает, эти татара! вот и смеялся, кажется, а смерть как скучно! Какову он конфетку Надежде Лаврентьев не подарил? заметил?
Наконец начало и темнеть в вагонах. Проехали Псков, отобедали, стали подъезжать к Острову. Все были утомлены, потягивались и зевали; многие пробовали заснуть, но не могли. С полчаса было в вагоне тихо — только слышалось, как восточный человек чавкал шепталу и щелкал миндальные орехи. Потом вдруг все опять заворочалось, стараясь половчее усесться, и вдруг все очутились сидящими прямо и глядящими друг другу в глаза.
— Вот-то, брат, тоска! — произнес Прокоп, — хоть бы сказку кто рассказал!
Тогда мне припомнилось, что генерал обещал рассказать историю о том, как он свел знакомство с чертом, и я немедленно сообщил эту мысль Прокопу.
— А что ж! и прекрасно! может быть, и разгуляемся! Генерал! помнишь, ты ему обещал историю свою рассказать? Вот бы теперь — чего лучше! Господа! будем все просить генерала!
Генерал несколько затруднился, но так как мы все его обступили и в самых почтительных выражениях просили доставить нам своим рассказом живейшее удовольствие, то он наконец согласился. Но прежде нежели приступить к самому рассказу, он встал, расстегнул сюртук, рубашку и фуфайку и показал нам опять ту надпись, которая хранилась у него на груди пониже левого соска и о которой я уже говорил читателю.
— Смотрите, господа! — сказал он взволнованным голосом, — ибо эта печать есть истинный герой предстоящего рассказа!
Затем он высморкался, откашлялся и рассказал нам следующее [124] .
Сборник *
Юбилей удался как нельзя лучше. Сначала юбиляр был сконфужен и даже прослезился, но наконец (нужно думать, что он уже окончательно был под влиянием торжества) до того освоился с своим положением, что обратился к чествующим и во всеуслышание произнес: «Господа! благодарю вас! но думаю, что если бы вы потрудились взглянуть в ревизские сказки любой деревни, то нашли бы множество людей, которые, если не больше, то, по крайней мере, столько же, как и я, заслужили право быть чествуемыми. И, следовательно, все это юбилеи…»
124
По обстоятельствам осталось неоконченным. — Замечание автора. ( Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)
И так далее. Затем юбиляр зарыдал, и многим послышалось, что он сквозь всхлипывание произнес слово: «наплевать!» После чего мы разошлись по домам.
Впрочем, за исключением этой маленькой неловкости, все шло как по маслу.
Юбилей, о котором идет речь, был устроен нами в честь нашего департаментского помощника экзекутора (кажется, что он в то же время пользовался титулом главноуправляющего клозетами). Нынче вообще в ходу юбилеи. Сначала праздновали юбилеи генералов, отличавшихся в победах неодолением, потом стали праздновать юбилеи действительных статских советников, выказавших неустрашимость в перемещениях и увольнениях, а наконец, дошла до нас весть, что департамент «Всеобщих Умопомрачений» * с успехом отпраздновал юбилей своего архивариуса. Вот тогда-то мы, чиновники департамента «Препон» * , и решили: немедленно привлечь к ответственности по юбилейной части почтеннейшего нашего помощника экзекутора, Максима Петровича Севастьянова.
Севастьянов, по правде сказать, совсем даже позабыл, что 15 июля 1875 года минет пятьдесят лет с тех пор, как он облачен в вицмундир министерства «Препон и Неудовлетворений», и тридцать с той минуты, как он доверием начальства был призван на пост помощника экзекутора, к обязанности которого главнейшим образом относился надзор за исправным содержанием департаментских клозетов. Для него было, в сущности, все равно, что пять, что пятьдесят лет, ибо клозеты, или заменяющие их установления, одинаково существовали как в первое пятилетие его государственной деятельности, так и в последнее. Он даже не помнил, точно ли он когда-нибудь в первый разнадел на себя вицмундир и не был ли он облачен в него в тот достопамятный день, когда сенатский регистратор Морковников и жена корабельного секретаря Огурцова воспринимали его от купели. Севастьянов был старик угрюмый и застенчивый, на лице которого было, так сказать, неизгладимыми чертами изображено, что он вырос в уединении клозета. В справедливости этой мысли в особенности удостоверяло то, что он весь, то есть все незакрытые части его тела, поросли волосами, так что издали он казался как бы подернутым плесенью сырого места. Волоса выступали у него на выпуклостях щек, на пальцах, закрывали почти весь лоб, вылезали из носа и из ушей, а борода его, даже в те дни, когда он ее брил, была синяя-пресиняя. Лицо у него было пепельного цвета, глаза больные, слезящиеся, как у человека, давно отвыкшего от дневного света. Так что когда ему сказали, что в честь его готовится юбилей, то он смутился и покраснел. Да говоря по совести, и было от чего покраснеть, ибо тридцатилетие его состояния в должности помощника экзекутора как раз совпадало с тридцатилетием же реформы клозетов в департаменте «Препон» (кажется, что по этому поводу даже и самая должность его была учреждена).