Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
Шрифт:
— А за распутство ты обругал почтенных людей — напрасно! — говорил Алексей уже как-то мягко, вкрадчиво. — Это — не от распутства, это от избытка силы. Адвокат — шельма, но он правильно понимает, он умный! Конечно — люди пожилые, даже старики, а озорство у них, как у мальчишек, да ведь мальчишки-то озоруют тоже от силы роста. И то возьми в расчёт, что бабы у нас пресные, без перца, скучно с ними! Я не про Ольгу мою говорю, она — особенная! Есть такие глупо-мудрые бабы, они как бы слепы на тот глаз, который плохое видит, Ольга вот из эдаких. Её обидеть — нельзя, она плохого не видит, злому — не верит. Ты
— Так и сказал? — угрюмо осведомился Пётр.
— Не сам же Локтев выдумал эти слова.
Хотелось ещё о многом спросить брата, но Пётр боялся напомнить ему то, что Алексей, может быть, уже забыл. У него возникало чувство неприязни и зависти к брату.
«Всё умнеет, бес…»
Он видел в брате нечто рысистое, нахлёстанное и лисью изворотливость. Раздражали ястребиные глаза, золотой зуб, блестевший за верхней, судорожной губою, седенькие усы, воинственно закрученные, весёлая бородка и цепкие, птичьи пальцы рук, особенно неприятен был указательный палец правой руки, всегда рисовавший в воздухе что-то затейливое. А кургузый, железного цвета пиджачок делал Алексея похожим на жуликоватого ходатая по чужим делам.
Ему вдруг захотелось, чтоб Алексей ушёл.
— Поспать надо мне, — сказал он, прикрыв глаза.
— Это — разумно, — согласился брат. — Ты уж сегодня не ходи никуда.
«Как мальчишку, он меня учит», — обиженно подумал Пётр, проводив его. Пошёл в угол к умывальнику и остановился, увидав, что рядом с ним бесшумно двигается похожий на него человек, несчастно растрёпанный, с измятым лицом, испуганно выкатившимися глазами, двигается и красной рукою гладит мокрую бороду, волосатую грудь. Несколько секунд он не верил, что это его отражение в зеркале, над диваном, потом жалобно усмехнулся и снова стал вытирать куском льда лицо, шею, грудь.
«Найму извозчика, поеду в город», — решил он, одеваясь, но, сунув руку в рукав пиджака, сбросил его на стул и крепко прижал пальцем костяную кнопку звонка.
— Чаю; завари крепче! — сказал он слуге. — Солёного дай. Коньяку.
Посмотрел из окна, широкие двери лавок были уже заперты, по улице ползли люди, приплюснутые жаркой тьмою к булыжнику; трещал опаловый фонарь у подъезда театра; где-то близко пели женщины.
«Моль».
— Можно убрать, — сказали за спиною, он круто обернулся; в двери стояла старуха с одним глазом, с половой щёткой и тряпками в руках. Он молча вышел в коридор и наткнулся на человека в тёмных очках, в чёрной шляпе; человек сказал в щель неприкрытой двери:
— Да, да, больше ничего!
Все было нехорошо, заставляло думать, искать в словах скрытый смысл. Потом Артамонов старший сидел за круглым столом, перед ним посвистывал маленький самовар, позванивало стекло лампы над головою, точно её легко касалась чья-то невидимая рука. В памяти мелькали странные фигуры бешено пьяных людей, слова песен, обрывки командующей речи брата, блестели чьи-то мимоходом замеченные глаза, но в голове всё-таки было пусто и сумрачно; казалось, что её пронзил тоненький, дрожащий луч и это в нём, как пылинки, пляшут, вертятся люди, мешая думать о чём-то очень важном.
Он пил горячий, крепкий чай, глотал коньяк, обжигая рот, но не чувствовал, что пьянеет, только возрастало беспокойство,
— Ликёру зелёного принеси, Ванька; зелёного, знаешь?
— Так точно, шартрез. [31]
— Ты разве Ванька?
— Никак нет, Константин.
— Ну, ступай.
31
ликёр креп. 55%, содержит 250 ингредиентов, в основном трав — Ред.
Когда лакей принёс ликёр, Артамонов спросил:
— Солдат?
— Никак нет.
— А говоришь, как солдат.
— Должность сходная, повиноваться надо.
Артамонов подумал, дал ему рубль и посоветовал:
— А ты — не повинуйся. Пошли всех к…, а сам торгуй мороженым. И больше ничего!
Ликёр был клейкий, точно патока, и едкий, как нашатырный спирт. От него в голове стало легче, яснее, всё как-то сгустилось, и, пока в голове происходило это сгущение, на улице тоже стало тише, всё уплотнилось, образовался мягкий шумок и поплыл куда-то далеко, оставляя за собою тишину.
«Повиноваться надо? — размышлял Артамонов. — Кому? Я — хозяин, а не лакей. Хозяин я или нет?»
Но все размышления внезапно пресеклись, исчезли, спугнутые страхом: Артамонов внезапно увидал пред собою того человека, который мешал ему жить легко и умело, как живёт Алексей, как живут другие, бойкие люди: мешал ему широколицый, бородатый человек, сидевший против него у самовара; он сидел молча, вцепившись пальцами левой руки в бороду, опираясь щекою на ладонь; он смотрел на Петра Артамонова так печально, как будто прощался с ним, и в то же время так, как будто жалел его, укорял за что-то; смотрел и плакал, из-под его рыжеватых век текли ядовитые слёзы; а по краю бороды, около левого глаза, шевелилась большая муха; вот она переползла, точно по лицу покойника, на висок, остановилась над бровью, заглядывая в глаз.
— Что, сволочь? — спросил Артамонов врага своего; тот не двинулся, не ответил, только пошевелил губами.
— Ревёшь? — злорадно заорал Пётр Артамонов. — Запутал меня, подлец, а сам плачешь? Самому жалко?
У-у…
Схватив со стола бутылку, он с размаха ударил того по лысоватому черепу.
На треск разбитого зеркала, на грохот самовара и посуды, свалившихся с опрокинутого стола, явились люди, их было немного, но каждый раскалывался надвое, расплывался; одноглазая старуха в одну и ту же минуту сгибалась, поднимая самовар, и стояла прямо.
Сидя на полу, Артамонов слышал жалобные голоса:
— Ночь, все спят.
— Зеркальце разбили.
— Это, знаете, не фасон…
Артамонов, разводя руками, плыл куда-то и мычал:
— Муха…
На другой день к вечеру, рысцой, прибежал Алексей, заботливо, как доктор — больного или кучер — лошадь, осмотрел брата, сказал, расчёсывая усы какой-то маленькой щёточкой:
— Неестественно ты разбух; в этом образе домой являться — нельзя! К тому же ты мне здесь можешь оказать помощь. Бороду следует постричь, Пётр. И купи ты себе сапоги другие, сапоги у тебя — извозчичьи!