Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
Шрифт:
День этот наступил всё-таки неожиданно, — в воскресенье вечером столяр пришёл с девицей; толстенькая, на коротких ножках, она ослепила Миронова пунцовой, шёлковой блузой и жадным блеском множества мелких зубов, хотя рот у неё был маленький, точно рот окуня. Её надутые щёки пылали багровым румянцем, на пальце левой руки блестел розовый камешек, Миронову показалось, что и глаза у неё розовые, как у белой мыши…
— Зовут Серафима, — сказал столяр, подталкивая её к Миронову, — отличная девица!
Она улыбалась, от неё исходил раздражающий запах.
— Фу, как ужасно жарко! — сказала она, обмахивая раскалённое лицо своё белым платочком.
Столяр нарядился в серый парусиновый пиджак, в синюю рубаху косоворотку с вышитой грудью, его суконные шаровары были заправлены за голенища ярко начищенных сапог, он, видимо, начистил и медную бородку свою, курчавые волосы на голове его извивались, как языки огня. Сухое, ястребиное лицо было строже и беспокойнее, чем всегда, зеленоватые глаза ядовито блестели, всё видя, всё понимая.
— Не избалована, понимает в хозяйстве и, видишь, в теле, — говорил он, следя, как отличная девица разливает в стаканы чай, а она густым, сладким голосом спрашивала Миронова:
— Вы — как любите, — крепко?
Миронов сидел против её, согнувшись над столом, он чувствовал, что у него дрожат глаза, кривятся губы и что ему неудержимо хочется высунуть язык и облизывать губы так же, как это делала отличная девица, слизывая варенье с ложки. Он нарочно улыбался, — пусть эта курица видит, как некрасивы его зубы.
Губы у неё очень красные, толстые, какие-то двухэтажные, они обсасывают косточки вишен добела, такие губы могут высосать всю кровь из человека. Слова столяра: «понимает в теле» и её вопрос: «вы любите крепко?» заставили его покраснеть, вызвав в памяти непристойные собачьи игры, он нарочно задел ложкой край стакана, опрокинул его, вылил остывший чай на колени себе, вскочил, выбежал на крыльцо, — дождь лениво кропил горячую землю, тихонько звенела листва деревьев, сизоватые тучи, суживая пространство, сгущали духоту.
«Он хочет женить меня на этой», — думал Миронов, ловя ладонями крупные, редкие капли дождя, растирая их, и чувствовал в воздухе раздражающий запах пота девицы, этот запах вызывал у него вместе с отвращением ещё иное чувство, тоже тяжёлое, но влекущее к ней.
— Не ожёгся? — спросил столяр, являясь на крыльце.
— Послушайте, — тихо, торопливо заговорил Миронов, прижав ладони к своей груди, — я не хочу жениться, пожалуйста — не надо!
Он вспомнил слова матери и — обрадовался, повторяя их, подняв кулак:
— Какой я муж? Муж должен быть — вот! И вы тоже говорили… Уведите её! Я лучше дам ей двадцать пять рублей и вам, если хотите, даже пятьдесят, — серьёзно!
У него подгибались ноги,
— Совсем одичал ты, Миронов, скука! Нет, женить тебя — обязательно! Ты тут заболтался в книжках, сирота, замечтался, у тебя кровь к голове приливает, ишь ты — какой, даже посинел! И губы трясутся — отчего? От этого самого, — пора жить законно! Заведёшь жену, пойдут дети…
— Не могу, не хочу я…
— На это тебя хватит, а удивлять людей — не пытайся, удивить тебе нечем! И — обжулят тебя вскоре…
Миронов опустил голову, а столяр взял его за руку, поднял к себе и, стряхивая с него пылинки дождя, говорил:
— Я — людей знаю! Покажут тебе, будто ты замечательный, будто они тобой интересуются, и — ограбят, обманут. Это — самое обыкновенное…
Закрыв глаза, Миронов видел, как по улице бежит табун мальчишек, швыряя жидкой грязью в голубые дома, все они — его дети, а отличная девица, сидя у окна, жуёт мочёные яблоки и пироги с рыбой, — он терпеть не мог мочёных яблок и этих пирогов.
Потом он снова сидел против Серафимы, она как будто ещё более вспухла, мячи её грудей тяжело поднимались, опускались, шевеля пунцовый, скрипучий шёлк; её маленький, круглый рот устало открылся; в пальцах, похожих на сосиски, она держала беленький комок платка, часто отирая им потные виски, розовые глаза её улыбались, таяли; Миронов подумал, что пот её густ, как патока, такой же липкий, и, вероятно, ни комары, ни блохи не решаются кусать её резиновое тело.
А столяр, наливая в чай вишнёвой настойки, пил горячую, тёмную влагу, она окрасила его сухое лицо в бурый цвет, ещё более высветлила глаза и усилила неотразимость слов его. Бесстыдно, хвастливо он говорил:
— Для меня — первое удовольствие свадьбы устраивать. Я люблю шум, кавардак люблю, мне любезна всякая кутерьма и чтобы люди ходили вверх ногами. Когда молодёжь влюбляется — очень смешно глядеть…
Но, говоря это, он не смеялся, даже улыбки не было на лице его; следя за ним косым глазом, Миронов видел, что лицо только подёргивается, страшное лицо. И хорошо ещё, что сегодня столяр не налил на башку свою ремённый, чёрный венчик.
— Ты, Миронов, сирота, учись жить весело, извивайся свободно, согрешишь — не беда, отчёт давать тебе некому, хозяина — нет, понял? Кто твой хозяин, ну?
— Я — не знаю, — сказал Миронов, почему-то очень испуганный этим вопросом.
— То-то! Кабы не девица тут, я бы сказал, кому ты, в твои годы, служить должен, ну, при девице этого нельзя сказать, хотя она, конечно, знает, шельма! Знаешь, Фимка?
— Ничего я не знаю, — сонно сказала отличная девица, и тотчас Миронов почувствовал, что до ноги его дотронулись, а потом крепко сжали её башмаки гостьи. Это прикосновение, спугнув какую-то неясную, но важную и тревожную мысль, испугало Миронова; вырвав ногу свою, он подпрыгнул, закричал: