Том 17. Пошехонская старина
Шрифт:
Я, впрочем, довольно смутно представлял себе Маврушу, потому что она являлась наверх всего два раза в неделю, да и то в сумерки. В первый раз, по пятницам, приходила за мукой, а во второй, по субботам, Павел приносил громадный лоток, уставленный стопками белого хлеба и просвир, а она следовала за ним и сдавала напеченное с веса ключнице. Но за семейными нашими обедами разговор о ней возникал нередко.
— Нечего сказать, нещечко взял за себя Павлушка! — негодовала матушка, постепенно забывая кратковременную симпатию, которую она выказала к новой рабе, — сидят с
— Вольная ведь она была, еще не привыкла, — косвенно заступался за Маврушу отец.
— А разве черт ее за рога тянул за крепостного выходить! Нет, нет, нет! По-моему, ежели за крепостного замуж пошла, так должна понимать, что и сама крепостною сделалась. И хоть бы раз она догадалась! хоть бы раз пришла: позвольте, мол, барыня, мне господскую работу поработать! У меня тоже ведь разум есть; понимаю, какую ей можно работу дать, а какую нельзя. Молотить бы не заставила!
— Хлебы она печет, просвиры…
— Это в неделю-то на три часа и дела всего; и то печку-то, чай, муженек затопит… Да еще что, прокураты * , делают! Запрутся, да никого и не пускают к себе. Только Анютка-долгоязычная и бегает к ним.
— Не трогай их, ради Христа! Пускай он иконостас кончит.
— Иконостас — сам по себе, а и она работать должна. На-тко! явилась господский хлеб есть, пальцем о палец ударить не хочет! Даром-то всякий умеет хлеб есть! И самовар с собой привезли — чаи да сахары… дворяне нашлись! Вот я возьму да самовар-то отниму…
Иногда матушка подсылала ключницу посмотреть, что делают «дворяне». Акулина исполняла барское приказание, но не засиживалась и через несколько минут уже являлась с докладом.
— Ну что?
— Ничего. Сидят смирно, промежду себя разговаривают.
— Вот я им дам «разговаривают»! Да ты бы подольше у них побыла, хорошенько бы высмотрела.
— Нечего смотреть. Сидят тихо; он образ пишет, она краску трет.
— Небось, чаем потчевали?
— Не пивала ихнего чаю; не знаю.
— И ты с ними заодно… потатчица!
Но, как я уже сказал, особенных мер относительно Мавруши матушка все-таки не принимала и ограничивалась воркотней. По временам она, впрочем, призывала самого Павла.
— Долго ли твоя дворянка будет сложа ручки сидеть? — приступала она к нему.
— Простите ее, сударыня! — умолял Павел, становясь на колени.
— Нет, ты мне отвечай: долго ли дворянка твоя будет праздновать?
— Не умеет она работу работать. Хлебы вот печет.
— Это в неделю-то три-четыре часа… А ты знаешь ли, как другие работают!
— Знаю, сударыня, да хворая она у меня.
— Вот я эту хворь из нее выбью! Ладно! подожду еще немножко, посмотрю, что от нее будет. Да и ты хорош гусь! чем бы жену уму-разуму учить, а он целуется да милуется… Пошел с моих глаз… тихоня!
Натурально, эти разговоры и сцены в высшей степени удручали Павла. Хотя до сих пор он не мог пожаловаться,
Шли месяцы; матушка все больше и больше входила в роль властной госпожи, а Мавруша продолжала «праздновать» и даже хлебы начала печь спустя рукава.
Павел не раз пытался силою убеждения примирить жену с новым положением (рассказывали, что он пробовал и «учить» ее), но все усилия его в этом смысле оказались напрасными. По-видимому, она еще любила мужа, но над этою привязанностью уже господствовало представление о добровольном закрепощении, силу которого она только теперь поняла, и мысль, что замужество ничего не дало ей, кроме рабского ярма, до такой степени давила ее, что самая искренняя любовь легко могла уступить место равнодушию и даже ненависти. Покамест еще до этого не дошло, но очевидно было, что насильственное водворенье в Малиновце открыло ей глаза.
Подобно Аннушке, она обзавелась своим кодексом, который сложился в ее голове постепенно, по мере того как она погружалась в обстановку рабской жизни. Ей вдруг сделалось ясно, что, отказавшись, ради эфемерного чувства любви, от воли, она в то же время предала божий образ и навлекла на себя «божью клятву», которая не перестанет тяготеть над нею не только в этой, но и в будущей жизни, ежели она каким-нибудь чудом не «выкупится». Стало быть, отныне все заветнейшие мечты ее жизни должны быть устремлены к этому «выкупу», и вопрос заключался лишь в том, каким путем это чудо устроить. Самым естественным выходом представлялся следующий: нести рабское иго лишь настолько, чтобы уступать исключительно насилию. Отчасти она уже выполнила эту задачу, отказавшись явиться к господам добровольно; теперь точно так же предстоит ей поступить, ежели господа вздумают ее заставлять господскую работу работать. Не станет она работать, не станет. Даже если ее истязать будут, она и истязанья примет, ради изведения души своей из тьмы, в которую погрузила ее «клятва».
Но ежели и этого будет недостаточно, чтобы спасти душу, то она и другой выход найдет. Покуда она еще не загадывала вперед, но решимости у нее хватит…
Была ли вполне откровенна Мавруша с мужем — неизвестно, но, во всяком случае, Павел подозревал, что в уме ее зреет какое-то решение, которое ни для нее, ни для него не предвещает ничего доброго; естественно, что по этому поводу между ними возникали даже ссоры.
— Не стану я господскую работу работать! не поклонюсь господам! — твердила Мавруша, — я вольная!
— Какая же ты вольная, коли за крепостным замужем! Такая же крепостная, как и прочие, — убеждал ее муж.
— Нет, я природная вольная; вольною родилась, вольною и умру! Не стану на господ работать!
— Да ведь печешь же ты хлебы! хоть и легкая это работа, а все-таки господская.
— И хлебы печь не стану. Ты меня в ту пору смутил: попеки до попеки! а я тебя, дура, послушалась. Буду печь одни просвиры для церкви божьей.
— А ежели барыня отстегать тебя велит?