Том 18. Избранные письма 1842-1881
Шрифт:
136. С. Н. Толстому и Т. А. Ергольской
1861 г. Марта 12 / 24. Брюссель.
24 марта. Брюссель.
Каждый день я пишу письма всем, исключая тебе, именно оттого, что слишком много нужно сказать и что на письменном языке не умею сказать всё, что бы хотел. Впечатлений Рима, Парижа, Лондона и людей, которых видел мильоны, но как и к чему писать, когда через 3 недели думаю видеть тебя. Я с неделю уже живу в Брюсселе, ожидаю ответа на мое письмо из Лондона и «вложения», но дальше 18/30 дожидаться не стану и, заняв деньги, еду; поэтому отвечай, пожалуйста, в Дрезден (poste restante*), отвечай именно хоть вкратце на следующие вопросы: 1) Здоровье твое, как и каковы твои мысли о здоровье? 2) Что Эмансипация?* Как ее приняли мужики и как землю наделяют? Я тебе не писал еще, кажется, что я возвращаюсь с планом издания журнала при школе Ясной Поляны и что в Петербурге я беру разрешение и начинаю тотчас по приезде*.
Ты, должно быть, видел Дьякова, он тебе рассказал, что и как. Мое же здоровье ничего. Т. е., исключая громового
137. А. И. Герцену
1861 г. Марта 14 / 26. Брюссель.
Только что сбирался вам писать любезный Александр Иваныч, как получил ваше письмо*, Писать же собирался вам о «Полярной звезде», которую теперь только прочел всю как следует*. Превосходная вся эта книга, это не мое одно мнение, но всех, кого я только видел. Вы все говорите — «полемику давайте». Какую полемику? Ваша статья об Овене, увы! слишком, слишком близка моему сердцу*. Правда — quand m^eme*, что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека. Много есть людей, и русских 99/100, которые от страху не поверят вашей мысли (и в скобках буде сказано, что им весьма удобно, благодаря слишком легкому тону вашей статьи. Вы как будто обращаетесь только к умным и смелым людям). Эти люди, то есть не умные и не смелые, скажут, что лучше молчать, когда пришел к таким результатам, то есть к тому, что такой результат показывает, что путь был не верен*. И вы немного даете право им сказать это — тем, что на место разбитых кумиров ставите самую жизнь, произвол, узор жизни, как вы говорите. На месте огромных надежд бессмертия, вечного совершенствования, исторических законов и т. п., этот узор ничто — пуговка на месте колосса. Так лучше бы было не давать им этого права*. Ничего на место. Ничего, исключая той силы, которая свалила колоссов.
Кроме того, эти люди — робкие — не могут понять, что лед трещит и рушится под ногами — это самое доказывает, что человек идет; и что одно средство не провалиться — это идти не останавливаясь.
Вы говорите, что я не знаю России. Нет, знаю свою субъективную Россию, глядя на нее с своей призмочки. Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может быть в 25 году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого.
Как вам понравился манифест?* Я его читал нынче по-русски и не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим. Еще не нравится мне то, что тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже ученому крепостному* ничего не представляет, кроме обещаний.
Кроме общего интереса, вы не можете себе представить, как мне интересны все сведенья о декабристах в «Полярной звезде»*. Я затеял месяца 4 тому назад роман*, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с вами об этом, да так и не успел. Декабрист мой должен быть энтузиаст, мистик, христианин, возвращающийся в 56 году в Россию с женою, сыном и дочерью и примеряющий свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России. Скажите, пожалуйста, что вы думаете о приличии и своевременности такого сюжета. Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы*.
Кланяюсь всему вашему милому (по правилу Тесье и по собственному размышлению) орсетскому подворью* и посылаю вам и Огареву обещанные карточки, ожидая взамен ваших*.
Л. Толстой.
26 марта.
Пожалуйста, ежели вам не хочется, не отвечайте мне. Мне просто хотелось болтать с вами, а не вызывать на переписку знаменитого изгнанника. Вздумается, напишите строчку. Главное, боюсь быть indiscret* с вашим временем.
138. А. И. Герцену
1861 г. Марта 28 / апреля 9. Франкфурт-на-Майне.
В тот самый день, как я получил ваше письмо*,
Ежели захотите мне прислать что-нибудь в скором времени, то в Дрезден poste restante, a то через Класена.
Л. Толстой.
9 апреля.
Франкфурт.
139. T. A. Ергольской
<перевод с французского>
1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден.
Только что получил ваше письмо*, дорогая тетенька, здесь в Дрездене, куда приехал сегодня утром. Думаю, что вы уже должны были получить несколько моих писем* и успокоились относительно меня. Я здоров и сгораю от нетерпения вернуться в Россию. Но, попав в Европу и не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я всячески стараюсь как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, мне это удалось. Я везу с собой столько впечатлений и столько знаний, что мне придется долго работать, чтобы уместить все это в порядке в голове. В Дрездене рассчитываю пробыть до 10/22, а к пасхе во всяком случае быть в Ясном*. Ежели к 25-му здесь не откроется навигация, я поеду через Варшаву в Петербург, где я должен быть для получения разрешения на журнал, который собираюсь издавать в школе в Ясном*. Черкните мне, пожалуйста, словечко в Петербург (Давыдову, в книжный магазин на Невском) о своем здоровье, о тете Полине (целую ее ручки), о Сереже и обо всем в Ясном, чтобы я мог с веселым и спокойным духом возвращаться.
Прощайте, целую ваши ручки. Я везу с собой немца из университета учителя и приказчика, очень милого и образованного, но еще очень молодого и непрактического человека*.
Л. Толстой.
18 апреля.
Дрезден.
140. Б. Н. Чичерину
<неотправленное>
1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден. 18 апреля. Дрезден.
Воспоминанье о нашей последней переписке и твои два письма, которые я нашел в Дрездене*, заставили меня еще раз серьезно задуматься о наших отношениях. Мы играли в дружбу. Ее не может быть между двумя людьми, столь различными, как мы. Ты, может быть, умеешь примирять презренье к убежденьям человека с привязанностью к нему; а я не могу этого делать. Мы же взаимно презираем склад ума и убежденья друг друга. Тебе кажется увлечением самолюбия и бедностью мысли те убежденья, которые приобретены не следованием курса и аккуратностью, а страданиями жизни и всей возможной для человека страстью к отысканию правды, мне кажутся сведения и классификации, запомненные из школы, детской игрушкой, не удовлетворяющей моей любви к правде; поэтому лучше нам разойтись и каждому идти своей дорогой, уважая друг друга, но не пытаясь войти в те близкие отношения, которые даются только единством догматов веры, то есть тех оснований, которые уж не подлежат мысли. А эти основания у нас совершенно различны. И я не могу надеяться прийти к твоим, потому что уж имел их. Не могу тоже надеяться, чтобы ты пришел к моим, потому что ты слишком далеко уж зашел по своей соблазнительной битой дороге. Тебе странно, как учить грязных ребят. Мне непонятно, как, уважая себя, можно писать о освобождении — статьи*. Разве можно сказать в статье одну мильонную долю того, что знаешь и что нужно бы сказать, и хоть что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую. А посадить дерево можно и выучить плести лапти наверно можно.
Это лучший пример различия наших существ.
Повторяю, мы можем уважать друг друга, интересоваться друг другом, дискютировать; но как только мы, как человек с человеком, попробуем сойтись — пучина между нами. Я с своей стороны убежден в этом, как и в том, что и твой характер, и твоя деятельность, честные и искренние, никогда не перестанут интересовать меня, и желал бы, чтобы ты с своей стороны удержал бы ко мне те же отношения. А то мы уж стары, чтоб играть в чувства и заблуждаться. Прощай, жму тебе руку и жду с нетерпением твоего ответа в Петербург к Давыдову или в Тулу*.