Том 18. Избранные письма 1842-1881
Шрифт:
Ваш Л. Толстой.
155. П. А. Плетневу
1862 г. Мая 1. Ясная Поляна.
Ради бога простите меня, многоуважаемый Петр Александрович, что еще не отвечал вам*. Я тем более виноват, что мне редко удается получать письма столь приятные, как ваши. Ваше высказываемое сочувствие мне очень дорого. А «Робинзона» вы похвалили самым лестным для меня образом*.
Тургеневский роман меня очень занимал и понравился мне гораздо меньше, чем я ожидал. Главный упрек, который я ему делаю — он холоден, холоден, что не годится для тургеневского дарованья. Все умно, все тонко, все художественно, я соглашусь с вами, многое назидательно и справедливо, но нет ни одной страницы, которая бы была написана одним почерком с замираньем сердца, и потому нет ни одной страницы, которая бы брала за душу. Я очень жалею, что не согласен с вами и Ф. И. Тютчевым*, но не согласен. Между прочим, во избежание недоразумений считаю нужным вам сообщить, что между мной
Душевно кланяюсь вашей супруге и благодарю за ее обо мне память. Желал бы, чтобы вашему молодому человеку* понравились повести 4-й книжки «Ложкой кормит, а стеблем глаз колет»* так же, как «Робинзон». Критика его очень мне дорога — ежели он по отцу пошел.
Истинно уважающий вас
Л. Толстой.
1 мая.
156. A. A. Толстой
1862 г. Июля 22-23? Москва.
Я получил ваше письмо*, дорогой друг, перед отъездом из Самары и решил отвечать из Москвы. Благодарствуйте за вашу любовь; я совсем не так болен, даже совсем не болен. А бедный Кутлер!* Я видел его, и мне кажется, что он уж мертвый. Говорят, однако, что ему лучше. Какие это опасения вы имели на мой счет?* Это меня интриговало все время, и только теперь, получив известия из Ясной Поляны, я все понял. Хороши ваши друзья! Ведь все Потаповы, Долгорукие и Аракчеевы* и равелины*— это все ваши друзья. Мне пишут из Ясной: 7-го июля приехали 3 тройки с жандармами, не велели никому выходить; должно быть, и тетеньке, и стали обыскивать*. Что они искали — до сих пор неизвестно. Какой-то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники, которые я только перед смертью думал поручить тому другу, который будет мне тогда ближе всех; перечитал две переписки, за тайну которых я бы отдал все на свете, — и уехал, объявив, что он подозрительного ничего не нашел. Счастье мое и этого вашего друга, что меня тут не было, — я бы его убил! Мило! славно! Вот как делает себе друзей правительство. Ежели вы меня помните с моей политической стороны, то вы знаете, что всегда и особенно со времени моей любви к школе я был совершенно равнодушен к правительству и еще более равнодушен к теперешним либералам, которых я презираю от души.
Теперь я не могу сказать этого, я имею злобу и отвращение, почти ненависть к тому милому правительству, которое обыскивает у меня литографские и типографские станки для перепечатывания прокламаций Герцена, которые я презираю, которые я не имею терпения дочесть от скуки*. […]
И вдруг меня обыскивают с студентами, все равно, ежели бы вас стали обыскивать в убитом ребенке. Право, это не так еще оскорбительно. Ежели они знают и заботятся о моем существовании, то им бы можно узнать лучше. Милые ваши друзья! Я еще не видал тетеньки, но воображаю ее. Как-то я писал вам о том, что нельзя искать тихого убежища в жизни, а надо трудиться, работать, страдать. Это все можно, но ежели бы можно было уйти куда-нибудь от этих разбойников с вымытыми душистым мылом щеками и руками, которые приветливо улыбаются. Я, право, уйду, коли еще поживу долго, в монастырь, не богу молиться — это не нужно, по-моему, а не видать всю мерзость житейского разврата — напыщенного, самодовольного и в эполетах и кринолинах. Тьфу! Как вы, отличный человек, живете в Петербурге? Этого я никогда не пойму, или у вас уж катаракты на глазах, что вы не видите ничего.
Л. Толстой.
157. С. Н. Толстому
1862 г. Августа 6. Ясная Поляна.
Я приехал недели две после твоего отъезда*. Маша же выехала из Вех в тот самый день, как ты выехал из Тулы. Она пробудет здесь до 17 августа. Кумыс чудес не делает, как и всякое лечение, но кашель мой прошел. Главное событие, случившееся у нас во время твоего отсутствия, это посещение Ясной Поляны жандармами. Это было без меня при Маше. Нарочно присланный из Петербурга полковник жандармский Дурново с исправником, становым и каким-то частным приставом подкатили с колоколами на 3-х тройках. Все студенты были в Ясной: их арестовали во флигеле и стали обыскивать, потом пошли в мой кабинет, где жила Маша, перерыли там все, лазили в фотографию, в судно, в подвал, поднимали камни, ездили в Крыльцово и в Колпну, ездили в Никольское, все перерыли и, разумеется, ничего не нашли. Искали, главное, типографию, в которой я должен печатать воззвание. Должно быть, какой-нибудь Михаловский* так удружил мне доносом. Я еще ничего не предпринял по этому случаю, но намерен написать письмо государю. Студенты, Машенька и тетенька перепугались страшно и прятали разные письма, которые не нужно было и нечего было прятать. Жандарм объявил, что ничего не нашел подозрительного; но ежели можно нагрянуть в дом, то завтра можно нагрянуть и сковать меня и тетеньку без всякой причины. Когда я узнал про все это по письму в Москве, мне это было только смешно, как и тебе, может быть, покажется, но чем дольше проходит времени, тем больше это злит и мучает. Остальное у нас все по-старому — тетенька, студенты, коростовое хозяйство и т. д. Школы не начинались. Журнал отстал на 2 месяца почти, но идет и подписка и хорошее о нем мнение. У тебя, сколько я могу судить по письму Мещерского* и словам Михея*, все идет — то есть ничего особенно, следовательно дурного, не случилось.
Машенька, на мой взгляд, действительно переменилась много к лучшему, стала спокойнее, проще, доверчивее. Нынче был
Л. Толстой.
6 августа.
158. С. А. Рачинскому
1862 г. Августа 7. Ясная Поляна.
Письмо ваше, любезнейший Сергей Александрович, одно из тех, которые я считаю наградой за свою неблагодарную (в смысле сочувствия публики) деятельность. Я и не рассчитываю на эти награды, но тем приятнее их получать. Вы прочли, поняли и кое с чем согласны*, большинство же говорит: «Это какой Толстой? не Алексей?* не обер-прокурор?* Ах да, «Детство». Он мило пишет», — и успокоиваются. Стою я на днях пошлю свои книжки*. Я его самого не знаю; но знаю его заведение, и все-таки оно самое интересное и, главное, единственное почти живое заведение из всех немецких школ. Остальные, вы знаете, как мертвы, совсем мертвы.
Что бы вы или ваша сестра* написали мне в «Ясную Поляну» о жизни и развитии вашей школы*. Оттенок школы под женской рукой очень интересен; особенно в вашем семействе. Учителя в школах все студенты*. Все бывшие семинаристы (их было у меня шесть) не выдерживают больше года, запивают или зафранчиваются. Главное условие, по-моему необходимое для сельского учителя, это уважение к той среде, из которой его ученики, другое условие — сознание всей важности ответственности, которую берет на себя воспитатель. Ни того, ни другого не найдешь вне нашего образования (университетского и т. п.). Как ни много недостатков в этом образовании, это выкупает их; ежели же этого нет, то уж лучше всего учитель мужик, дьячок и т. п., тот так тождествен в взгляде на жизнь, в верованиях, привычках с детьми, с которыми имеет дело, что он невольно не воспитывает, а только учит. Или учитель совершенно свободный и уважающий свободу другого, или машина, посредством которой выучивают, чему там нужно. У меня 11 студентов, и все отличные учителя. Разумеется, наши совещания и журнал содействуют этому, но, право, сколько я ни знал студентов, такая славная молодежь, что во всех студенческих историях обвиняешь невольно не их. Разумеется, все зависит от направления. Дать известное направление, навести на более серьезный взгляд — есть цель моего журнала. На днях были у нас школьные сельские учителя, студенты не нашего кружка, и эти господа уверяли, что Библия есть сброд нелепостей, которые не нужно передавать ученикам, и что цель школы есть уничтожение суеверий. Меня не было, но все наши спорили против них. Вы говорите, — не студентов. А я советую вам студентов, только с руководителем. Студенты, на мой взгляд, не имеют и не могут иметь направлений; они только люди, способные принять направление. Я рекомендовать не могу, я бы сам взял и поместил еще 10 студентов, которых ищу. Советую взять студента, и вы увидите, как вся quasi-либеральная дребедень, яко воск от лица огня, растает от прикосновения с народом.
Душевно кланяюсь всем вашим и жму вашу руку.
Л. Толстой.
7 августа.
Я переврал ваше отчество, кажется, извините и поправьте*. Как ваше здоровье?
159. А. А. Толстой
1862 г. Августа 7. Ясная Поляна.
Я вам писал из Москвы;* я знал все только по письму; теперь, чем дольше я в Ясной, тем больней и больней становится нанесенное оскорбление и невыносимее становится вся испорченная жизнь. Я пишу это письмо обдуманно, стараясь ничего не забыть и ничего не прибавить, с тем, чтобы вы показали его разным разбойникам Потаповым и Долгоруким, которые умышленно сеют ненависть против правительства и роняют государя во мнении его подданных. Дела этого оставить я никак не хочу и не могу. Вся моя деятельность, в которой я нашел счастье и успокоенье, испорчена. Тетенька больна так, что не встанет. Народ смотрит на меня уж не как на честного человека, мнение, которое я заслужил годами, а как на преступника, поджигателя или делателя фальшивой монеты, который только по плутоватости увернулся. «Что, брат? попался! будет тебе толковать нам об честности, справедливости; самого чуть не заковали». О помещиках, что и говорить, это стон восторга. Напишите мне, пожалуйста, поскорее, посоветовавшись с Перовским или А. Толстым*, или с кем хотите, как мне написать и как передать письмо государю? Выхода мне нет другого, как получить такое же гласное удовлетворение, как и оскорбление (поправить дело уже невозможно), или экспатриироваться, на что я твердо решился. К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе. Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, — я уеду.