Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1
Шрифт:
Он отчаянно махнул рукой.
Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел пол ноги ему.
— Очень оригинально это у вас. И — неожиданно. Признаюсь, я ждал комического…
Дьякон выпрямился, осветил побуревшее лицо свое улыбкой почти бесцветных глаз.
—
Изломанно свалившись на диван, Лютов кричал, просил:
— Оставь, Костя! Право бунта, Костя…
— Бабий бунт. Истерика. Иди, облей голову холодной водой.
Макаров легко поднял друга на ноги и увел его, а дьякон, на вопрос Клима: что же сделал Васька Калужанин с неразменным — рублем? — задумчиво рассказал:
— Вернулся Христос на небо, выпросил у Фомы целковый и бросил его Ваське. Запил Василий, загулял, конечно, как же иначе-то?
Пьет да ест Васяга, девок портит, Молодым парням — гармоньи дарит, Стариков — за бороды таскает, Сам орет на всю калуцку землю: — Мне — плевать на вас, земные люди. Я хочу — грешу, хочу — спасаюсь! Все равно: мне двери в рай открыты, Мне Христос приятель закадышный!— А ужасный разбойник поволжский, Никита, узнав, откуда у Васьки неразменный рубль, выкрал монету, влез воровским манером на небо и говорит Христу: «Ты, Христос, неправильно сделал, я за рубль на великие грехи каждую неделю хожу, а ты его лентяю подарил, гуляке, — нехорошо это!»
Вошел Лютов с мокрой, гладко причесанной головой, в брюках и рубахе-косоворотке.
— Конец, конец скажи! — закричал он. Дьякон усмехнулся:
— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал:
— Ты, Христос, на нас не обижайся, Мы тебя, Исус, не забываем, Мы тебя и ненавидя — любим, Мы тебе и ненавистью служим.Глубоко, шумно вздохнув,
— Вот и конец.
— Никто не может понять этого! — закричал Лютов. — Никто! Вся эта европейская мордва никогда не поймет русского дьякона Егора Ипатьевского, который отдан под суд за кощунство и богохульство из любви h богу! Не может!
— Это — правда, бога я очень люблю, — сказал дьякон просто и уверенно. — Только у меня требования к нему строгие: не человек, жалеть его не за что.
— Стой! А если его — нет?
— Утверждающие сие — ошибаются. Вмешался Макаров.
— Бога — нет, отец дьякон, — сказал он тоже очень уверенно. — Нет, потому что — глупо все!
Лютов взвизгивал, стравливая спорщиков, и говорил Самгину:
— Знаете, за что он под суд попал? У него, в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, — зачем? Ведь, с тобой живя, я бы немало ангелами заселила!» Каково?
Клим слушал и его возбужденный, сверлящий голос и глуховатый бас дьякона;
— Конечно, это громогласной медью трубит, когда маленький человечек Вселенную именует глупостью, ну, а все-таки это смешно.
— Женщина создана глупо…
— На этом я — согласен с вами. Вообще — плоть будто бы на противоречиях зиждется, но, может быть, это потому, что пути слияния ее с духом еще неведомы нам…
— Вы, церковники, издеваетесь над женщиной… Лютов толкал Клима, покрикивая с восторгом:
— Кто посмеет говорить о боге так, как мы? Клим Самгин никогда не думал серьезно о бытии бога, у него не было этой потребности. А сейчас он чувствовал себя приятно охмелевшим, хотел музыки, пляски, веселья.
— Поехать бы куда-нибудь, — предложил он. Лютов повалился на диван, подобрал ноги под себя и спросил, усмехаясь:
— К девчонкам? Но ведь вы, кажется, жених? А?
— Я? Нет, — сказал Самгин и неожиданно для себя добавил: — Та же история, что у вас…
Он тотчас поверил, что это так и есть, в нем что-то разорвалось, наполнив его дымом едкой печали. Он зарыдал. Лютов обнял его, начал тихонько говорить утешительное, ласково произнося имя Лидии; комната качалась, точно лодка, на стене ее светился серебристо, как зимняя луна, и ползал по дуге, как маятник, циферблат часов Мозера.
— Ты очень не нравился мне, — говорил Клим, всхлипывая.
— Всем — не нравлюсь.
— Ты — революционер!
— Все мы — революционеры…
— Значит, Константин Леонтьев — прав: Россию надо подморозить.
— Дурак! — испуганно сказал Лютов. — Тогда ее разорвет, как бутылку.
И крикнул:
— А впрочем — чорт с ней! Пусть разорвет, и чтобы тишина!
Потом все четверо сидели на диване. В комнате стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон — густотой своего баса, было трудно дышать.
— Души исполнены обид, разум же весьма смущен…
— Остановись на этом, дьякон!