Том 2. Машины и волки
Шрифт:
– Да, да, – не имею чести! Не имею чести! – кричал вслед Иван Иванович.
…Братья Николай и Иван условились встретиться в городе, где жил отец. Николай приехал несколькими часами раньше Ивана. Иван с вокзала поехал в гостиницу. Он узнал, что брат уже здесь. Они никогда не виделись. В номере горела на столе свеча, когда вошел Иван, высокий, здоровый человек в военной форме командира полка. В номере горела на столе свеча, но Иван никого не увидел в номере. Он спросил коридорного, – где брат? – Коридорный ответил: – «Они никуда не выходили-с». – Тогда Иван увидел на полу, за столом, человека. Человек обнимал спинку стула. Иван, сильный человек, запутанный в ремни от сабли и револьвера, поднял человека на руки.
– Николай, голубчик, что ты? – спросил он тревожно. – Припадок?
Николай ответил покойно:
– Нет, никакого припадка нету. Я здоров. Я был… – Николай затомился словами. – Я был
– Что?., наша мама – –
На столе в номере горела свеча. Сильный человек держал слабого за плечи. За окнами улицы проваливались во мрак. На столе у свечи лежали окурки. Вскоре сильный человек сидел рядом со слабым на полу: это впервые встретились два брата, два человека, никогда не видевшие друг друга, но с первых дней своего сознательного детства знавшие все друг о друге, – они говорили о маме, которую один из них помнил. И для того человека, который жил в этом же городе, к которому они приехали, у них было сухое слово – негодяй, – негодяй, который осмелился посягнуть на память матери – –
…В уездных городах деревянные тротуары служат не только к тому, чтобы по ним ходили в грязь, – тротуары разносят всякие уездные новости. И человеку, Ивану Ивановичу Иванову, жизнь которого пропахла человечиной, выпало еще раз пережить ночь, похожую на ту, когда открыты были все двери: была ночь наваждений, тех наваждений, которые некогда, там, за годами, увели от него его жену. Улицы проваливались во мрак, плакала земля дождем, и Иван Иванович стоял у калитки и ждал сына, сына Ивана, который был за переулком в номерах «Москва». И Иван Иванович-отец кричал в темноту: – «Иванушка!» – Сын Иван не пришел к отцу. – И наутро отец Иван видел сына, – тоже, в сущности, единственный, последний раз, – на вокзале. Он, отец, стоял в толпе. Мимо него прошли двое: один, опирающийся на палку с резиновым набалдашником, и этого хромого вел высокий, здоровый военком, запряженный в ремни от сабли и от револьвера, белокурый, румяный, здоровый, покойный человек. И отец увидел: глаза его были небывало похожи на глаза матери, на те озера, в которых некогда он мог топить мир и солнце. – Поезд ушел очень скоро, отсвистел, отдымил, отшумел. Отец пошел по деревянным тротуарам города, мимо деревянных заборов. По улицам дул ветер. – По улицам, по деревянным тротуарам шел дряхлый, седой человек – –
Дома в сенцах запахло человечиной.
Впрочем: человеческий суд не должен, не может быть столь строгим, как суд человека над самим собой.
Москва,
сентябрь, 1925 г.
Жулики*
Письмо и повестка пришли одновременно, привезли их вечером. – Пусть прошло семь лет с того июльского дня, когда в селе, – в сенокосном удушьи они, она и он, ходили в церковь венчаться, и поп все посматривал в окно – не пойдет ли дождь, не опоздать бы ворошить сено; тогда он настаивал на церкви, и она, стоя под венцом, все хотела собрать мысли и перевспомнить всю свою жизнь – и не могла, следила за батюшкой и за тучей на горизонте: и, правда, пошел дождик, и батюшка из церкви побежал в поле, копнить… – пусть прошло семь лет – пусть сейчас вечер: не могли не поникнуть и руки, и голова, и вся она, – именно потому, что время идет, время уносит, ничего не вернешь, все проходит. У женщины в тридцать семь любовь, многое – позади: у мужчины в тридцать семь – только разве замедлились чуть-чуть движенья дней и вечеров.
Решить надо было б правильно и просто – так, что письма и повестки из суда, где стоит казенное слово «ответчица», не было: – все кончено без судов, кончено временем, и его правом сильного, и ее гордостью, – и надо было бы вновь взять ведро и пойти к колодцу за водой, и полить рассаду (огромная радость сеять в земле и видеть, как возрастает тобою посаженное!): – заспешила, вспомнила, какие тряпки в чемодане надо отобрать, что взять с собою… – пусть стрижи за окном летают, обжигают воздух так же, как каждую весну: все – пусть!
Что же, у нее есть труд, у нее есть труд впереди, есть заботы, у нее будут вечера, – надо жить: надо жить!
Сторож Иван, – он же кучер, он же дворник, он же: – ну, как каждый день не ругать его, когда ему говоришь про Фому, а он отвечает Еремой?! Он сказал, что пароход проходит теперь на заре, надо выехать с полночи. И в полночь Иван потащил по грязям на телеге – полями, просторами, непокойным рассветным
Баба от избы покликала, сели рядом, на пороге.
– Вы, что же, сторожами здесь живете?
– Муж мой лесным сторожем служит. Сами мы дальние. Детей у меня четверо, четыре сына.
И так и запомнился этот день – пустой, с пустой конторкой, с избой над рекою, – и со счастливой женщиной. К полдням все уже зналось, – что эта баба счастлива, что она и ее муж хохлы (так сказала она), киевляне, – что муж ее тихий и добрый человек, двадцать лет служил у немца-колониста, и немец любил его за доброту (немец иной раз и бивал мужа, но муж был добрый, незлобивый, – не сердился, а немец любил: даже корову собственную разрешал держать), – что на Украине у нее дочь, замуж вышла, детей народила, внучат; старший сын ее теперь тоже лесником служит, женился было, да неудачную жену себе взял, все с другими мужиками бегает, – собирался было разводиться, пошли в волость расписываться, но в волости затребовали рубль шесть гривен: – так и не развелись, денег жалко; остальные три сына при отце живут, один комсомолец, – а жалования муж получает, слава Богу, восемь рублей на своих харчах. Была эта баба морщиниста, как старый гриб, ходила в красном платке, и была, была счастливой безмерно, всем на этом свете довольной: комсомолец, сын ее, теперь ходил на раскопки, рыли курган, вырывали гроба из веков, – платили ему тридцать копеек в день, дуром валились деньги, – и нельзя было исчерпать бабиного счастья. В избушке на горе было по-малороссийски чисто, выбелено известью, – от русской печи сидеть там было душно и мухи донимали: сидели все время на пороге. Приходили в заполдни муж и сыновья, обедали, посадили и гостью за стол, ели из общей миски щи из свежей крапивы; мужчины были молчаливы, поели, покрестились и легли в тени у дома спать; и гостью отвели спать – в сарай на сено; разбудили к чаю: самовара не было, кипятили воду на костре, у костра и попили чаю; отец взял винтовку, пошел в лес, сыновья пошли по своим делам; и опять старуха говорила о счастьи, о том что муж незлобивый, ему и в морду можно дать. Послеобеденный сон скомкал время, баба говорила тихо и внимательно, и казалось, что изба эта, и эта баба, и ее дела, и сыновья, и муж – известны с испокон веков, и не было сил – хотя бы внутренне бунтовать против этого бабиного счастья: все было все равно.
И в этом безразличии отсвистел пароход, потащил мимо сумеречных берегов, в соловьином крике, в плеске воды под колесами. И безразлично прошел уездный городишко в пыли, где надо было пересаживаться с парохода на поезд. На минуту странным показалось на утро, что вчера поля и деревья были зелены, а нынче здесь, где мчал поезд, было еще серо. И вечером была Москва. Ничто не заметилось.
И новой ночью в номере на Тверской опять логически ясной стала нелепость приезда: были, любили, разошлись, ей никак не нужна выпись из постановления суда о том, что – «такой-то районный суд слушал и постановил» – быть ей свободной от прежних морозов и зацветать для новой любви, – новой любви у нее не было; новая любовь была у него, – но и о ней она ничего не знала, ибо его не было около нее вот уже три года. Что ей? – что же, она агроном, она горда!.. – и она горько плакала этой ночью, первый раз за эти дни.
В суд надо было явиться в 11, и она пришла без пяти одиннадцать. Он встретил ее в дверях, пошел навстречу, улыбнулся дружески, сказал:
– А я думал, что ты не придешь, стоило по пустякам тащиться, я бы прислал тебе выпись… – и замялся, и сказал, о чем писал уже в письме: – мне неприятно было посылать тебе повестку, это глупое слово «ответчица», словно ты подсудимая. Ну, как поживаешь, как дела?
Ответила:
– Конечно, глупо было приезжать, но у меня скопились еще дела по службе. Живу по-прежнему, много работы.
– Ты где остановилась, когда приехала?
– На Тверской, в гостинице. Приехала вчера вечером.
– Почему же ты не приехала прямо ко мне? Сейчас же после суда поедем, я перетащу твои вещи. Ведь мы же друзья, ведь никто не виноват, Аринушка, милая…
Она ничего не ответила. Он понял, что она не может быть искренней. Но она делала все усилия, чтобы быть простой.
Судья спросил: сколько лет, как зовут, что вы имеете против? – какую фамилию вы хотите носить? – Он, «истец», сказал: – «Я бы хотел, чтобы ты оставила мою фамилию». – Она не думала об этом, она залилась кровью, ей показалось, что ее оскорбляют, – она сказала растерянно: