Том 2. Приваловские миллионы
Шрифт:
— Вот как!.. — едва могла проговорить Хиония Алексеевна, напрасно стараясь принять величественную позу. — Прииски… Шайтан…
В следующую минуту Хионию Алексеевну выкинуло из приваловского кабинета, точно ветром, и она опомнилась только на улице, где стояло мглистое, холодное сентябрьское утро, дул пронизывающий насквозь ветер и везде по колено стояла вязкая глубокая грязь. «Золотые прииски пусть она сама постарается отыскать, а лично от себя я оставляю ей на память моего мохнатого друга Шайтана…» Эта фраза колола Хионию Алексеевну, как змеиное жало. И это благодарность за все ее хлопоты, за весь риск, какому она себя подвергала,
— К Веревкиным…
Когда Веревкин узнал об отъезде Зоси и Половодова, он крепко выругался, а потом проговорил:
— Вот вам и весь секрет, почему Половодов сразу рванул такой кущ: не из чего было выбирать. Изволь-ка его теперь ловить по всей Европе, когда у него в кармане голеньких триста тысяч…
Привалов решился ехать в Петербург сам, чтобы перенести дело в сенат. Теперь он мог воспользоваться произведенной Половодовым растратой в своих интересах, да и хлопотать мог уже не от себя только лично, но и от брата Тита. Веревкин, конечно, ехал вместе с ним и только просил об одном — чтобы подождать приезда Василия Назарыча с приисков, когда его собственное дело окончательно вырешится в ту или другую сторону. Привалову тоже нужно было привести в порядок кой-какие дела на мельнице, и он согласился подождать до первого зимнего пути.
Веревкин каждый день ездил в бахаревский дом. Его появление всегда оживляло раскольничью строгость семейной обстановки, и даже сама Марья Степановна как-то делалась мягче и словоохотливее. Что касается Верочки, то эта умная девушка не предавалась особенным восторгам, а относилась к жениху, как относятся благоразумные больные к хорошо испытанному и верному медицинскому средству. Иногда она умела очень тонко посмеяться над простоватой «натурой» Nicolas, который даже смущался и начинал так смешно вздыхать.
— Ну, наша Вера Васильевна уродилась, видно, не в батюшку, — рассуждал Лука «от свободности». — Карахтер у нее бедовый, вся в матушку родимую, Марью Степановну, выйдет по карахтеру-то, когда девичья-то скорость с нее соскочит… Вон как женихом-то поворачивает, только успевай оглядываться. На што уж, кажется, Миколай-то Иваныч насчет словесности востер, а как барышня поднимет его на смешки, — только запыхтит.
Марья Степановна, по-видимому, не раскаивалась в своем выборе и надеялась, что Василий Назарыч согласится с нею. Иногда, глядя на Веревкина, она говорила вслух:
— Вот уж поистине, Николай Иваныч, никогда не знаешь, где потеряешь, где найдешь… Из Витенькиной-то стрельбы вон оно что выросло! Вот ужо приедет отец, он нас раскасторит…
Наконец приехал и Василий Назарыч с прииска. Верочка сама объявила ему о сделанном ею выборе. Это неожиданное известие очень взволновало старика; он даже прослезился.
— Он тебе нравится? — спрашивал он Верочку.
— Очень, папа…
— Ну, твое счастье… Прежде старики сами выбирали женихов детям да невест, а нынче пошло уж другое.
— Нет, папа: он такой добрый.
— Дай бог, дай бог, деточка, чтобы добрый был. Вот ужо я с ним сам переговорю…
Веревкину старик откровенно высказал все, что у него лежало на душе:
— Сам-то ты парень хороший, да вот тятенька-то у тебя…
— Василий Назарыч, право, трудно обвинять человека в том, от кого он родился, — говорил Веревкин.
— Верно, все верно говоришь, только кровь-то в нас великое дело, Николай Иваныч. Уж ее, брат, не обманешь, она всегда скажется… Ну, опять и то сказать, что бывают детки ни в мать, ни в отца. Только я тебе одно скажу, Николай Иваныч: не отдам за тебя Верочки, пока ты не бросишь своей собачьей должности…
— Это мой хлеб, Василий Назарыч.
— И должность свою бросишь, и за Верочкой я тебе ничего не дам, — продолжал старик, не слушая Веревкина, — сам знаешь, что чужая денежка впрок нейдет, а наживай свою.
— Я и не рассчитываю, Василий Назарыч, на чужие деньги.
— Ну, рассчитываешь там или нет, — по мне, было бы сказано… так-то!.. Конечно, оно хорошо быть адвокатом, жизнь самая легкая, да от легкой-то жизни люди очень скоро портятся.
— Дайте подумать, Василий Назарыч…
— Тут и думать нечего: твое счастье, видно, в сорочке ты родился, Николай Иваныч. А денег я тебе все-таки не дам: научу делу — и будет с тебя. Сам наживай.
Веревкин несколько дней обдумывал это предложение, а потом, махнув рукой на свою «собачью службу», решил: «В семена так в семена… Пойдем златой бисер из земли выкапывать!»
— Только дайте мне дело Шатровских заводов кончить, — просил Веревкин Василия Назарыча. — Нужно будет съездить в Петербург еще раз похлопотать…
— Не держу, поезжай… Только из этого ничего не выйдет, вперед тебе скажу? заводов вам не воротить. Ну, а Сергей что?
Веревкин рассказал, что знал о мельнице и хлебной торговле Привалова. Старик выслушал его и долго молчал.
— Этакая мудреная эта приваловская природа! — заговорил он. — Смотреть на них, так веревки из них вей, а уж что попадет в голову — кончено. Прошлую-то зиму, говорят, кутил он сильно?
— Теперь не пьет больше, Василий Назарыч.
— В добрый час… Жена-то догадалась хоть уйти от него, а то пропал бы парень ни за грош… Тоже кровь, Николай Иваныч… Да и то сказать: мудрено с этакой красотой на свете жить… Не по себе дерево согнул он, Сергей-то… Около этой красоты больше греха, чем около денег. Наш брат, старичье, на стены лезут, а молодые и подавно… Жаль парня. Что он теперь: ни холост, ни женат, ни вдовец…
Свадьба Верочки была назначена сейчас после рождества, когда Веревкин вернется из Петербурга.
Привалов в это время был в Гарчиках, где разыгрывалась самая тяжелая драма: Лоскутов сошел с ума… Был вызван из Узла доктор Сараев, но больной уже не нуждался ни в чьей помощи: смерть была не за горами. У Лоскутова развилась острая форма помешательства с припадками религиозной мании. Он вообразил себя мессией, который пришел спасти весь мир и вторично умереть для спасения людей. Самый восторженный бред перемешивался со страшными приступами отчаяния, которое переходило в исступление. Больной неистовствовал и бесновался, так что его приходилось даже связывать, иначе он разбил бы себе голову или убил первого, кто подвернулся под руку.