Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Сережа чувствовал, что он говорит не то, что давит его сердце, что ему действительно нужен друг, нужно вылить кому-нибудь сердце, что он одинок, и вместе с тем он чувствовал, что не умеет выразить словами того, что скрывается за его тоской и одиночеством, и, не умея высказаться, он только сказал:
– Ах, мама, мама! – и опять положил лицо на книгу.
Должно быть, в его голосе прозвучало что-то особенное, – мать поднялась, подошла к нему, взяла его голову. И Сереже вдруг показалось, что открывается его сердце, и слезы побежали из глаз. У матери тоже навернулись слезы. И так они сидели,
Учитель русского языка, Алексей Иванович Слободин, не пришел на урок. Чтобы ученики не баловались, их заставили писать диктант, а на большой перемене надзиратель сказал Сереже:
– Рогов Сергей, отнесите тетради Алексею Ивановичу на дом.
Сережа взял под мышку стопку тетрадей и вышел на улицу. Обычное ощущение свободы и желание подпрыгнуть козлом и побежать вприпрыжку, охватывавшее каждый раз, когда он выходил из гимназии, на этот раз не овладело им, и он шел хотя торопливо, но солидно, с несколько ускоренно бившимся сердцем. Сережа в первый раз шел к учителю на дом.
Он прижимал тетради и думал, что тут и его тетрадь, и, быть может, Алексей Иванович в ней поставит два, а то единицу. Сережа старался вспомнить, как он писал диктант, и, как на грех, ему приходили на память грубые ошибки, которые он сделал. Если бы теперь свернуть куда-нибудь в переулок, отыскать свою тетрадь, то можно бы поправить. Но Сережа никуда не сворачивал, а чинно спеша, с сознанием исполняемой важной обязанности шел по улице и скоро звонил у парадной двери.
Ему отворила горничная и провела в большую комнату – должно быть, зал. Сережа увидел какого-то человека в сером пиджаке, с белокурыми волосами, как у Алексея Ивановича. Он сидел на корточках, а возле него между стульями доставал маленького зверька мальчик лет четырех с такими же белокурыми волосами.
Это был как будто Алексей Иванович, и это был совсем не Алексей Иванович. Тот же нос, брови, блестевшие золотые очки, та же небольшая характерная фигура, но – когда он повернулся к Сереже и Сережа увидел его лицо, – это было совсем другое лицо, другое выражение лица. Из-под очков смотрели мягко и как будто с грустью глаза не Алексея Ивановича, а какого-то незнакомого до сих пор человека. И так это было ново, неожиданно, так прочно в сознании Сережи с именем Алексея Ивановича въелось представление небольшой фигуры, сухой, строгой, такого же ничего не говорящего лица и глаз, всегда чуждо, холодно и требовательно глядевших на учеников, что теперь этот мягкий, подернутый грустью взгляд смутил Сережу. Он растерялся, мял тетради, глядя то на белокурую головку, возившуюся под стульями, то на окна, заполнявшие комнату веселым, ярким светом, то на свои сапоги, подернутые тонкой сероватой пылью.
Человек в сером пиджаке, который так похож и так не похож на Алексея Ивановича, поднялся и проговорил:
– Вы еще не видели сурков?
И потом, улыбнувшись, подал руку.
– Ну, здравствуйте!
Вместе с этой улыбкой что-то теплое, мягкое, нежное, как ласка матери, волной поднялось в душу мальчика. Мысль, никогда ему не приходившая в голову, вдруг поразила его: у Алексея Ивановича также есть свой дом, семья, сын, которого
– У наших знакомых тоже был сурок… У них длинные зубы…
Мальчуган, наконец выбравшийся из-под стула, держа сурка, перевесившегося толстым животом через ручонку, смотрел на Сережу внимательными, не по-детски серьезными, широко раскрытыми глазами и солидно сказал:
– Он не кусается.
Алексей Иванович переложил тетради на стол, даже не взглянув, как будто вовсе не в них было дело, и погладил Сережу по голове.
– Что же, за городом в лесу не были? И рыбу еще не удили?
– Нам не позволяют… в гимназии… – запнувшись, проговорил Сережа, с удивлением глядя на Алексея Ивановича.
– А, не позволяют, – проговорил тот, как будто в первый раз узнал об этом, улыбаясь все той же милой незнакомой улыбкой.
Когда Сережа вышел и пошел по улице, солнце особенно радостно и весело заливало белые, смеющиеся, с настежь раскрытыми окнами дома, кудрявые яркозеленые деревья, мостовые, тротуары, по которым, чтобы не нарушать всюду разлитой радости, узенько и незаметно лежали короткие, полуденные тени.
«Динь, динь, динь, динь!» – мысленно напевал Сережа, незаметно для прохожих прискакивая в такт одной ногой. И ему казалось, что серая, однотонная пелена, покрывавшая, слегка волнуясь, гимназическую жизнь, чуть-чуть приподнялась краешком, и он увидел что-то как будто обыкновенное и простое, но от чего у него на душе стало необыкновенно легко и весело.
Сереже было скучно. Он встал рано, в шесть часов, и не знал, что делать. В доме тихо, в окна сквозь ветви цветущих акаций заглядывало утреннее солнце, а на дворе, похлопав крыльями, пел петух.
Сережа подошел к окну и, прижавшись к стеклу, стал смотреть во двор. Каждая хворостинка, каждый листок, каждый камешек выступали отчетливо и выпукло, залитые солнечным светом, и зелень была так ярка, точно на листьях блестела свежая, еще не просохшая краска. В ветвях с чириканьем шныряли воробьи, и с улицы доносилось дребезжанье дрожек. Сережа постоял, потом подошел к кровати и лег лицом в подушку.
Вот и каникулы. Целый год ждал и думал, что не будет большего счастья, как перейти в третий класс и дождаться каникул. И вот он – третьеклассник, и начались каникулы, а ему нечего делать, и день начался длинный, скучный и пустой.
Он вышел и бесцельно пошел по улицам.
Припекало. Стены домов ослепительно ярко белели, в акациях без умолку чирикали мелькавшие воробьи, а под деревьями, над крышами, над улицей в синем воздухе реяли ласточки.
Сережа шел мимо стен домов, мимо растворенных окон, в которых виднелась глубина комнат и доносились голоса, говор, смех, звуки рояля, детский плач, звон посуды, стук передвигаемой мебели.
Мостовая кончилась, ноги мягко ступали по пыльной дороге.
– Ах, боже мой, боже мой!..