Том 2. Рассказы 60-х годов
Шрифт:
Вот что только омрачало праздники: мама, а вслед за ней Таля скоро засыпали. Только разохотишься, только наладишься читать всю ночь, глядь, уж мама украдкой зевает. А вслед за ней и ее копия тоже ладошечкой рот прикрывает – подражает маме. Я чуть не со слезами смотрю на них.
– Читай, читай! Что, уж зевнуть нельзя?
– Да ведь поснете сейчас!
– Не поснем. Читай знай.
Но я знаю – поснут. Читаю дальше… Мама борется со сном, глаза ее закрываются, она слабеет. Эх!.. Еще минута-две, и мои слушательницы крепко спят. Сижу, горько обиженный… Невдомек было дураку: мама наработалась за целый день, намерзлась. А этой, маленькой, ей эти мои книжки –
Я знаю, о чем она. Но что делать, что делать! Где его возьмешь, сена?
В один такой вечер мы читали «Вия». Я, сам замирая от страха, читал:
– «Он дико взглянул и протер глаза. Но она, точно, уже не лежит, а сидит в своем гробу. Он отвел глаза свои и опять с ужасом обратил их на гроб. Она встала… идет по церкви с закрытыми глазами, беспрестанно расправляя руки, как бы желая поймать кого-нибудь.
Она идет прямо к нему…»
Первой не выдержала мама.
– Хватит, сынок, не надо больше. Завтра дочитаем.
– Давай, мам…
– Не надо, ну их… Вот завтра дедушку позовем ночевать, и ты нам опять ее всю прочитаешь. Как заглавие-то?
– Гоголь. Но тут разные, а эта – «Вий».
– Господи, господи… Не надо больше.
Мы долго лежали со светом. Таля уже спала, а мы с мамой не могли заснуть. По правде говоря, я бы и сам не смог читать дальше. Вот так книга! Учительница отметила на листочке, какие читать в сборнике, а эту не отметила. А я почему-то (запретный плод, что ли?) начал именно с «Вия». И вот, пожалуйста: сразу непостижимый, душу сосущий, захватывающий ужас. И сил нет оторваться, и жутко. Хоть бы завтра дедушка не хворал, хоть бы он пришел, курил бы, лежал на лавке, накрывшись тулупом (он не мог спать в кровати под одеялом), хоть бы он… Мы бы… я бы снова стал читать этого «Вия» и дочитал бы до конца.
– Ты не бойся, сынок, спи. Книжка, она и есть книжка: выдумано все. Кто он такой, Вий?
– Главный черт. Я давеча в школе маленько с конца урвал.
– Да нету никаких Виев! Выдумывают, окаянные, – ребятишек пужать. Я никогда не слыхала ни про какого Вия. А то у нас старики не знали бы!..
– Так это же давно было! Может, он помер давно.
– Все равно старики все знают. Они от своих отцов слыхали, от дедушек… Тебе же дедушка рассказывает разные истории? – рассказывает. Так и ты будешь своим детишкам, а потом, может, внукам…
Мне смешно от такой необычайной мысли. Мама тоже смеется.
– Вот чего, – говорит она, – побудьте маленько одни, я схожу сено подберу. Давеча везла да в переулке у старухи Сосниной сбросила навильник. Она подымается рано – увидит, подберет. А жалко – добрый навильник-то. Посидишь, ничего?
– Посижу, конечно.
– Посиди, я скоренько. Огонь не гаси. С печки не слазь.
Мама торопливо собралась, еще сказала, чтоб я никого не боялся, и ушла. Я стал думать, что я опять не отдал должок (семнадцать бабок) Кольке Быстрову, – чтоб не думать про Вия. Тоже невеселая дума (неделю уже не могу отдать), но уж лучше про это, чем… Но мысли мои упрямо возвращаются к Вию; возникает неодолимое желание посмотреть вниз, в темный угол. Я начинаю отчаянно бороться с этим желанием, отвернулся к Тале, внушаю себе знакомое:
– Спишь, сынок?
С сердца схлынул мглистый, цепкий холодок жути.
– Ты, мам? Ты чего скоро-то?
– Да я подумала: чего же я одна-то пошла, мне же одной-то не донести – навильник-то добрый… Пойдем-ка возьмем веревки, навяжем две вязанки да принесем. Жалко бросать-то. Таля-то спит?
Я мигом слетаю с печки.
– Спит. Я счас… Она сроду не проснется!
И вот мы идем темной улицей близко друг к другу… Молчим. Поспешаем. Я считаю, сколько еще домов осталось до старухи Сосниной. Пять. Вот – переулочек. Тут – четыре избы и длинный огород этой самой старухи.
– Сено-то доброе! Прямо пух… Жалко оставлять-то. Давечь никого в переулке-то не было, я и сбросила с воза. Чего им, колхозным-то? Им-то до весны с лишком хватит…
– Если хороший навильник – раза на три хватит дать.
– Там на четыре хватит. Я ишо там, когда накладывались, подумала: может, запоздаем в деревню-то – стемнеет, поедем переулком, я и сброшу. Да и положила поверх бастырка здоро-о-вый навильник.
– А если б в переулке кто-нибудь бы оказался?
– Ну, тогда что ж… отвезла бы в бригаду. Тут уж ничего не сделаешь.
– Ух, она же и поест у нас сейчас! Свеженького-то… Сразу согреется. Сразу ей дадим?
– Знамо, сразу! Дармовое…
Ну вот она, старухина изба. У нее там – между избой и баней – есть такой закоулок… Летом там крапива растет в рост человеческий, а зимой сохлые стеблины торчат из снега, чернеют – вечером и то никакого сена не разглядишь, не то что ночью.
Мы скоро навязываем две большие вязанки… Сено пахучее, шуршит в руках, колется. Так и вижу нашу Райку – как она уткнет свою морду в это добро.
Идем назад. И тут – черт ее вынес, проклятую, – собака Чуевых: подбежала, невидная, неслышная, да как гавкнет. Я подскочил, но вязанки не выронил… А мама выронила свою и села на нее. Едва оправилась от страха, пошли. Мама ругается:
– Вот гадина!.. У меня чуть разрыв сердца не случился. Ты-то как, сынок?
– Да ничего. Ноги маленько ослабли сперва, а сейчас ничего.
Некоторое время еще идем.
– Может, подбежим, сынок? Оно скорей дело-то будет. А то Таля бы там не проснулась…
– Давай.
И вот мы трусим по улице. Мне смешно, как вязка – точно большой, темный горб – подскакивает на маминой спине.
Райка мыкнула, услышав нас… Я распустил свою вязанку и бухнул ей в ноги большую охапку. Райка мотнула головой и захрумтела вкуснейшим сенцом.
– Ешь, милая, ешь, – говорит мама. – Ешь, родимая. – И чего-то всплакнула и тут же вытерла слезы и сказала: – Ну, пошли, Вань, а то Талюха там… Дело сделали!
Таля спит! Даже не пошевельнулась, пока мы шумно и весело раздевались и залезали на печку.