Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2
Шрифт:
«Сожгу. И больше не буду писать».
Думалось бессвязно, мысли разбивались о какое-то неясное, но подавляющее чувство. Прошли две барышни, одна, взглянув на него, толкнула подругу локтем и сказала ей что-то, подруга тоже посмотрела на Клима, обе они замедлили шаг.
«Как на самоубийцу, дуры, — подумал Самгин. — Должно быть, у меня лицо нехорошее».
Встал и пошел домой, убеждая себя:
«Разумеется, я оскорблен морально, как всякий порядочный человек. Морально».
Но он смутно догадывался,
«Если б теория обязывала к практической деятельности, — Шопенгауэр и Гартман должны бы убить себя. Ленау, Леопарди…»
Но Самгин уже понял: испуган он именно тем, что не оскорблен предложением быть шпионом. Это очень смутило его, и это хотелось забыть.
«Клевещу я на себя, — думал он. — А этот полковник или ротмистр — глуп. И — нахал. Жертвенное служение… Активная борьба против Любаши. Идиот…»
Шел Самгин медленно, но весь вспотел, а в горле и во рту была горьковатая сухость.
Анфимьевна, встретив его, захлебнулась тихой радостью.
— Ой, голубчик, выпустили! Слава тебе, господи! А я уж думала, что, как Петрушу Маракуева, надолго засадят.
Крестясь, она попутно отерла слезы, потом, с великой осторожностью поместив себя на стул, заговорила шопотом:
— А — Любаша-то — как? Вот — допрыгалась! Ах ты, господи, господи! Милые вы мои, на что вы обрекаете за народ молодую вашу жизнь…
Но, вздохнув с силою поршня машины и закатывая рукава кофты к локтям, она заговорила деловито:
— А я в то утро, как увели вас, взяла корзинку, будто на базар иду, а сама к Семену Васильичу, к Алексею Семенычу, так и так, — говорю. Они в той же день Танечку отправили в Кострому, узнать — Варя-то цела ли?
Снова всплакнув, причем ее тугое лицо не морщилось, она встала:
— Кушать будете али чайку?
Есть и пить Самгин отказался, но пошел с нею в кухню.
— Вот бумаги надо сжечь.
— Дайте-ко мне, я сожгу.
Самгин остался в кухне и видел, как она сожгла его записки на шестке печи, а пепел бросила в помойное ведро и даже размешала его там веником. Во всем этом было нечто возмутительное. Самгин почувствовал в горле истерический ком, желание кричать, ругаться, с полчаса безмысленно походил по комнате, рассматривая застывшие лица знаменитых артистов, и, наконец, решил сходить в баню. Часа через два, разваренный, он сидел за столом, пред кипевшим самоваром, пробуя написать письмо матери, но на бумагу сами собою ползли из-под пера слова унылые, жалобные, он испортил несколько листиков, мелко изорвал их и снова закружился по комнате, поглядывая на гравюры и фотографии.
«Жертвенное служение», — думал он, всматриваясь в чахоточное лицо Белинского.
В прихожей
— А ты полно, мать! Привыкай…
В столовую вошел хлыщеватый молодой человек, светловолосый, гладко причесанный, во фланелевом костюме, с соломенной шляпой в руке, с перчатками в шляпе.
— Алексей Семенов Гогин, — сказал он, счастливо улыбаясь, улыбалась и Анфимьевна, следуя за ним, он сел к столу, бросил на диван шляпу; перчатки, вылетев из шляпы, упали на пол.
— Не беспокойся, — сказал гость Анфимьевне, хотя она не беспокоилась, а, стоя в дверях, сложив руки на животе, смотрела на него умильно и ожидая чего-то.
— Быстро отделались, поздравляю! — сказал Гогин, бесцеремонно и как старого знакомого рассматривая Клима. — Кто вас пиявил? — спросил он.
Он был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не остаются в памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
— Ага, полковник Васильев! Это — шельма! Ему бы лошадями торговать, цыганской морде.
— Вы его знаете? — спросил Клим.
— Ну, еще бы не знать! Его усердием я из университета вылетел, — сказал Гогин, глядя на Клима глазами близорукого, и засмеялся булькающий смехом толстяка, а был он сухощав и строен.
Самгину не верилось, что этот франтоватый парень был студентом, но он подумал, что «осведомители» полковника Васильева, наверное, вот такие люди без лица.
— Вас игемон этот по поводу Любаши о чем спрашивал? — осведомился Гогин.
— О ней — ни слова.
— Так-таки — ни слова?
Самгин отрицательно покачал головой, но вслед за тем сказал:
— Спросил только — давно ли я знаком с нею.
— М-да, — промычал Гогин, поглаживая пальцем золотые усики. — Видите ли, папахен мой желает взять Любашу на поруки, она ему приходится племянницей по сестре…
— Значит, двоюродная сестра вам, — заметил Самгин, чтоб сказать что-нибудь и находя в светловолосом Гогине сходство с Любашей.
— Нет, я — приемыш, взят из воспитательного дома, — очень просто сказал Гогин. — Защитники престол-отечества пугают отца — дескать, Любовь Сомова и есть воплощение злейшей крамолы, и это несколько понижает градусы гуманного порыва папаши. Мы с ним подумали, что, может быть, вы могли бы сказать: какие злодеяния приписываются ей, кроме работы в «Красном Кресте»?
— Не знаю, — сухо ответил Клим, но это не смутило Гогина, он продолжал:
— В Нижний ездила она — не там ли зацепилась за что-нибудь? Вы, кажется, нижегородец?