Том 22. Избранные дневники 1895-1910
Шрифт:
7–8 марта. Вчера написал, кажется, два письма. Ездил верхом с Душаном. Читал записки Александры Андреевны * и испытал очень сильное чувство: во-первых, умиления от хороших воспоминаний, а второе, грусти и ясного сознания того, как и она, бедная, не могла не верить в искупление et tout le tremblement [86] , потому что, не веря, она должна была осудить всю свою жизнь и изменить ее, если хотела бы быть христианкой, иметь общение с богом. Люди нерелигиозные могут жить без веры, и потому им незачем нелепая
86
и все прочее
Вечером с Стаховичем. Сказал ему об его роскоши. Но его тоже не проберешь с его какой-то композицией веры из аристократизма, художества, православия. А милый малый.
Сегодня встал свежее прежних дней. Письма. Одно очень хорошее, мужицкое; потом книжку: суеверие наказания.
Приехали Иван Иванович и милый Николаев. Приходили Сережа Попов и Андрей Тарасов. Я слаб бываю нервами. Все хотелось плакать и при чтении Будды, и прощаясь с Тарасовым. Большое хорошее письмо Черткова. Ездил с Душаном. Спал очень немного, иду обедать.
Вечер опять читал с умилением свои письма к Александре Андреевне. Одно о том, что жизнь — труд, борьба, ошибка — такое, что теперь ничего бы не сказал другого. С Иваном Ивановичем решили печатать*.
9 марта. Очень рано встал. Обдумал письмо японцу. Письма. 15 000 куда определить. Ездил верхом. Кончил 15 книжку. Очень на душе сильно сознание того, какой должна быть жизнь. Не умею, как сказать: сильно сознание истины и служения ей. Записать:
1) О безнравственности во сне…
Вечер малоинтересно с Зосей Стахович и Буланже, но с Иваном Ивановичем очень хорошо поговорил. Отдал для набора 5 книжек*.
10 марта. Встал также рано. Встретил Таню с мужем. Письма: одно ужасное от юноши, готового убить старика, чтобы экзамен зрелости. Немного занялся 16-й книжкой. Письмо от Черткова. Написал ответ японцу*, и письмо об «Ужасах христианской цивилизации»*, и ответ о 15 000*. Ездил с Душаном. Ложусь спать. Обед, шахматы, болтовня, карты, граммофон, и мне стало мучительно стыдно и гадко. Не буду больше. Буду читать.
11 марта. Встал очень бодро и рано, прошелся по чудной погоде. Пять просителей. Один жалкий, но мне жалкий оттого, что я поговорил с ним. Все бы были жалки, если бы со всеми обошелся, как с Сашей. Записать:
[…] 2) Революция сделала в нашем русском народе то, что он вдруг увидал несправедливость своего положения. Это — сказка о царе в новом платье. Ребенком, который сказал то, что есть, что царь голый, была революция. Появилось в народе сознание претерпеваемой им неправды, и народ разнообразно относится к этой неправде (большая часть, к сожалению, с злобой); но весь народ уже понимает ее. И вытравить это сознание уже нельзя. И что же делает наше правительство, стараясь подавить неистребимое сознание претерпеваемой неправды, увеличивает эту неправду и вызывает все большее и большее злобное отношение к этой неправде. […]
Бодрость была ошибочная.
12 марта. Совсем нездоров. Спал до 10 часов. Письма. Кое-что поделал над письмом японцу и то не кончил. И опять спал. Вечер чтение писем, которые очень трогают меня. Книга о браманизме превосходная и вызвала много мыслей*. […]
Пропустил три дня, нынче четвертый, 4 часа 17 марта. Все эти три дня был нездоров. Плохо работал над письмом японцу, предисловием к «На каждый день» и 14-го марта — XVI книгу. […] Кажется, предисловие лучше. Но вообще вся эта работа «На каждый день» становится тяжела мне. Какой-то педантизм, догматизм. Вообще гадко. Два сильных впечатления, и одинакового характера, были чтение писем Александры Андреевны и мыслей Лескова*.
Записать, кажется, много:
1) Если бы человек ничего бы не знал о жизни людей нашего христианского мира и ему бы сказали: вот есть такие люди, которые устроили себе такую жизнь, что самая большая часть их, 0,99 или около того, живет в непрестанной телесной работе и тяжелой нужде, а другая часть, 0,01, живет в праздности и роскоши; что, если эта одна сотая имеет свою религию, науку, искусство, каковы должны быть эти религия, наука, искусство? Думаю, что ответ может быть только один: извращенные, плохие и религия, и наука, и искусство.
[…] 5) Жизнь для мужика — это прежде всего труд, дающий возможность продолжать жизнь не только самому, но и семье и другим людям. Жизнь для интеллигента — это усвоение тех знаний или искусств, которые считают в их среде важными, и посредством этих знаний пользоваться трудами мужика. Как же может не быть разумным понимание жизни и вопросов ее мужиком, и не быть безумным понимание жизни интеллигентом. […]
Нынче 19 марта. Вчера пропустил. Здоровье все хуже; но, слава богу, живется хорошо. Вчера ничего не помню значительного. Все переделываю предисловие и письма. Отослал письмо японцу — плохое. Читал письмо Бодянского. Тяжело ответить отказом*. Ездил к Прокофию, и можно было поступить мягче. Все думаю о людях, их суде, а не о нем и его суде. Вечером читал.
Сегодня встал рано, мало спал, чудная погода. Походил. Насморк, кашель, простуда и бездействие желудка. Опять поправлял предисловие. Прочел письмо свое индусу и очень одобрил*. А японцу скверно. Но хорошо, что это мне не важно. Написал Гусеву. У него обыск*. Записать, кажется, нечего.
[21 марта. ] 20 и 21. Вчера был очень слаб, насморк и кашель, жар. […] Приятно было думать, что мысль о том, что это может быть смерть, не была нисколько тяжела мне. Не выходил. Писал письма и поправлял книжки. Вечером здоровье хуже.
Нынче то же. Тяжело было утром, потом лучше. Опять писал письма, интересные. Потом Эрнефельт. Драма его — драма мало мне интересная.
Сейчас 10-й час, мне немного лучше. Саша опять хворает, но хороша. У меня на душе очень хорошо. Хороша ясность мысли. Хочется выразить ее; а и не выражу — и то хорошо. Таня очень мила и приятна мне.
23 марта. Здоровье — хорошо. Письма. Очень скучна работа с книжками. Писал письмо о самоубийстве. Тоже не нравится*. Хотелось бы написать пьесу для Телятинок*. Иду обедать. Тут приехал цимбалист, очень симпатичный.