Том 3. Литературные и театральные воспоминания
Шрифт:
Загоскин был самый добродушный, простодушный, неизменно веселый, до излишества откровенный и прямо честный человек. Узнать его было нетрудно: с первых слов он являлся весь, как на ладонке, с первого свиданья в нем никто уже не сомневался и не ошибался. Соединяя с такими качествами крайнюю доверчивость, даже легковерие и убеждение, что все люди – прекрасные люди, он, можно сказать, приглашал всякого недоброго человека обмануть Загоскина, и, конечно, приглашение принималось часто охотно, и едва ли какой-нибудь смертный бывал так надуваем во всю свою жизнь, как Загоскин. Он имел прямой, здравый русский ум и толк: вся православная Русь знает это из его сочинений; но в светском обществе самые ограниченные светские люди считали Загоскина простяком; мошенники, вероятно, выражались об нем еще бесцеремоннее. Даровитость его признавалась уже всеми, но в то время еще никто не подозревал, чтоб Загоскин мог написать «Благородный театр» и еще менее – «Юрия Милославского».
При первом свидании Загоскин рассказал мне всю свою жизнь и свое настоящее положение, причем, однако, нетрудно было заметить, что у него лежало что-то на душе, что он чего-то неприятного и тяжелого не договаривает. Он убедительно просил меня, чтоб я не отдавал ему визита; но я, разумеется, его не послушал и на другой же день к нему поехал. Загоскин жил в доме своего тестя, в мезонине с женой и детьми, и помещался очень тесно. Я видел, что мое посещение его смутило. Комнатка, в которой он меня принял, была проходная; все наши разговоры могли слышать посторонние люди из соседних комнат, а равно и мы слышали все, что около нас говорилось, особенно потому, что кругом разговаривали громко, нимало не стесняясь присутствием хозяина, принимающего у себя гостя. Загоскин, очень вспыльчивый, беспрестанно краснел, выбегал, даже пробовал унять неприличный
Всего чаще мы бывали с Загоскиным у Ф. Ф. Кокошкина, который жил постоянно в Москве, в своем прекрасном и большом доме у Арбатских ворот, на углу Воздвиженки. Он пользовался тогда общим уважением как литератор (за перевод «Мизантропа»), как знаменитый декламатор, любитель и покровитель театрального искусства, как благородный артист и как гостеприимный хозяин: у него нередко бывали все московские литераторы и даже петербургские, когда приезжали в Москву. Кокошкин, страстный охотник играть на театре, подкрепленный моим горячим сочувствием, не замедлил завести у себя в доме благородные спектакли, в которых впоследствии принимал участие и Загоскин, хотя он вовсе не имел сценических дарований и притом был забывчив, рассеян и очень способен приходить в крайнее смущение. Для первого спектакля была выбрана комедия «Два Фигаро», пиеса огромная, очень трудная для исполнения. Главную роль старого Фигаро играл Кокошкин мастерски, по общему признанию тогдашних знатоков; молодой Фигаро, кажется г-н Ф – р, был недурен. Я также с успехом занимал роль графа Альмавивы, обыкновенно пропадавшую на публичной сцене и в Москве и в Петербурге, потому что ее никогда не играл хороший актер, а роль требовала понимания и труда. Долго работали мы общими силами над постановкой этой пиесы, и я беспристрастно скажу, что не видал во всю мою жизнь такого непубличного, так называемого благородного, спектакля. Самое большое затруднение представляли женские роли; но тогда и это затруднение было счастливо побеждено: наши благородные артистки любили искусство, слушались советов и не скучали репетициями; роль же Сусанны с блистательным успехом игралась известным тогда в Москве талантом благородной сцены, Е. А. В – ю. Два раза смотрело лучшее московское общество эту пиесу, осыпая ее громкими рукоплесканиями, и долго шумела молва об этом великолепном и поистине прекрасном спектакле. Сами актеры были очарованы им. Сойдя со сцены, мы были еще так полны своими и чужими впечатлениями, что посреди шумного бала, сменившего спектакль, не смешались с обществом, которое приветствовало нас восторженными, искренними похвалами; мы невольно искали друг друга и, отовравшись особым кружком, разумеется, кроме хозяина, говорили о своем чудном спектакле; тем же особым кружком сели мы за великолепный ужин – и, боже мой, как были счастливы! Я обращаюсь ко всем вам, моим сотоварищам и собеседникам в этот вечер, уцелевшим на жизненном пути, вам, пощаженным еще временем! Вы, верно, не забыли этого спектакля и этого ужина, не забыли этого чистого, упоительного веселья, которому предавались мы с увлечением молодости и любви к искусству; не правда ли, что это было что-то необыкновенное, никогда уже не повторившееся?..
Кокошкин приходил к нам, на минуту оторвавшись от своих почетных гостей; он завидовал нам и выпил в честь нашего спектакля «актерский бокал».
Загоскин не участвовал в спектакле, но присутствовал на каждой репетиции, ужинал вместе с нами и разделял наше увлечение. Ему уже хотелось играть самому, но он еще боролся с своей робостью. На другой день мы все собрались обедать к Кокошкину. Странное дело! Многие из нас чувствовали какое-то грустное настроение духа; разумеется, каждый приписывал это личному расположению, и каждый был удивлен, заметив то же самое у других. Один из самых страстных актеров написал стихи… но к чему таиться – это был я. Стихи плоховаты, но в них именно высказывалась грусть, что кончились наши заботы и тревоги, что уже не существует предмета и цели наших стремлений, что нет впереди такого спектакля, которого мы ждали, к которому готовились, как будто к важному событию. Стихи пришлись очень кстати: они каждому объясняли его чувство и потому были приняты с восторгом, от некоторых дам – даже со слезами. Вот уцелевшие в памяти моей строки:
. . . . . . . . . . . . . . . Где вы, тревожные заботы, суеты, Сердец приятное волненье, Боязни и надежд пременно ощущенье И самолюбия мечты? Где зрителей восторг и удивленье, Талантам истинным нельстивые хвалы, Рукоплесканий гром, благодаренье, Весельем искренним шумящие столы? Исчезло все… и пустота, смущенье. Уныние на сердце налегло! Зачем же цели достиженье, Свершившись, – нам отрад не принесло?Здесь многих стихов не помню, но вот заключение:
Прочь, души хладные, хулители суровы, Дерзающие нас с презреньем порицать! * Влачите рабские приличия оковы! Не вам божественный огонь в себе питать. Веселье чистое утехи благородной, Любовь к искусству – ты питай меня всегда, От предрассудков всех души моей свободной Не покидай в сей жизни никогда! [18]Сколько детского и, пожалуй, смешного было в этом увлечении! Как оно живо выражает отсутствие серьезных интересов или, пожалуй, серьезность интереса и взгляда на искусство, может быть у многих бессознательного. Но приятно вспомнить об этом времени. В тридцать шесть лет постарели не мы одни, не наши только личности – постарело, или, правильнее сказать, возмужало общество, и подобное увлечение теперь невозможно между самыми молодыми людьми. В Москве же тогда много находилось даже пожилых людей и стариков, для которых спектакль «Два Фигаро» был важным событием в летописях благородной сцены театрального искусства. Но, конечно, никто так не оценил и никто не принял так близко к сердцу нашего спектакля, как кн. Ив. М. Долгорукий, который был не только сам в душе страстный и отличный, по-тогдашнему, актер, но не менее того любил щеголять постановкою благородных спектаклей в своем доме.
18
Этот стих относился к двум значительным дамам, родственницам Кокошкина по покойной его жене.
Князь И. М. Долгорукий был поистине достолюбезное лицо, также невозможное в настоящее время. Он прекрасно изображен, как писатель и человек, в биографии, написанной М. А. Дмитриевым и напечатанной в 1851 году под названием: «Князь Иван Михайлыч Долгорукой и его сочинения». Он считался в Москве одним из остроумнейших людей своего времени и первым мастером говорить в обществе, особенно на французском языке. Я помню, что на больших обедах или ужинах обыкновенно сажали подле него с обеих сторон по самой бойкой говорунье, известной по уму и дару слова, потому что у одной недостало бы сил на поддержание одушевленного с ним разговора. Я сам слыхал, как эти дамы и девицы жаловались после на усталость головы и языка, как все общество искренно им сочувствовало, признавая, что «проговорить с князем Иваном Михайловичем два часа и не ослабить живости разговора – большой подвиг». Это было действительно справедливо, только я думаю, что этот подвиг больше требовал бойкости и быстроты речи, любезной болтовни, чем настоящего остроумия. При всей своей светскости кн. И. М. бывал иногда простодушен и весел, как дитя, и, говоря по-русски в коротком
Через месяц после «Двух Фигаро» составился опять спектакль у князя Ив. Мих. Долгорукова. Я сам напросился сыграть какую-нибудь роль, и хозяин с благодарностью принял мое предложение; кажется, спектакль состоял из небольшой комедии Н. И. Хмельницкого «Нерешительный, или Семь пятниц на неделе», и также маленькой комедии Коцебу «Новый век»; в последней я играл старого купца или банкира Верлова. Спектакль был миленький, но должно признаться, что Кокошкин говорил правду: это были пиески!
В продолжение зимних месяцев 1820 и 1821 годов мы составили еще несколько спектаклей в доме Кокошкина. Все они были более или менее замечательны по своей постановке и по отличному исполнению некоторых ролей; но спектакль «Двух Фигаро» остался несравненным и незабвенным. Загоскин также решился выйти на сцену; он выбрал для этого маленькую пиеску в стихах, кажется «Говорун», в которой только одно и есть действующее лицо, говорящее беспрестанно; она шла перед большой комедией Княжнина «Хвастун». Выбор весьма неудачный, как и самая мысль сочинить такую болтовню; имени сочинителя не помню. Вероятно, она была написана для известного лица в обществе, для известного таланта, для мастера говорить живо, весело, разнообразно и увлекательно. Ничего этого в Загоскине не было, и я, право, не знаю, для чего мы допустили его играть эту роль. Правда, зрители беспрестанно хлопали и без умолку хохотали; но было смешно не представляемое лицо, а Загоскин: с первых слов он начал уже конфузиться, перепутывать стихи, забывать роль и не слушать суфлера. Чем больше хохотала и чем больше хлопала публика, тем больше смущался бедный Загоскин и несколько раз хотел уйти со сцены, не доиграв пиесы. Кокошкин и все мы, стоя за кулисами, знаками, жестами и поклонами едва могли упросить его, чтоб он продолжал. Поистине сказать, явление было вполне комическое. Загоскин бесился на себя, зачем он вздумал играть; кровь бросалась ему в лицо, он краснел, как бурак, а по пиесе ему следовало быть веселым, шутить и любезно болтать; эта борьба была так забавна в Загоскине, что людям, знавшим его коротко, трудно было удержаться от смеха. Но Кокошкин и я, принимавшие горячее участие в спектакле, – не смеялись, а испугались. Когда опустился занавес, Загоскин должен был, по пиесе, продолжать несколько времени свою болтовню, но на сцене поднялся такой шум, крик и хохот, что зрители принялись аплодировать: Загоскин шумел и бранился, а мы все неудержимо хохотали. Загоскин тут же наложил на себя заклятие – никогда более не играть; но «где клятва, там и преступление», не знаю, кем-то было сказано, и сказано справедливо: Загоскин играл еще раза два, и каждый раз с такою же неудачею.
Самым интересным спектаклем, после «Двух Фигаро», была небольшая комедия «Два Криспина», сыгранная вместе с какой-то пиесой. Двух Криспинов играли знаменитые благородные актеры-соперники: Ф. Ф. Кокошкин и А. М. Пушкин, который, так же, как и Кокошкин, перевел одну из Мольеровых комедий – «Тартюф» и также с переделкою на русские нравы. Этот спектакль – была дуэль насмерть между двумя признанными талантами. Любители театрального искусства долго вспоминали этот «бой артистов». Следовало бы кому-нибудь одержать победу и кому-нибудь быть побеждену; но публика разделилась на две равные половины, и каждая своего героя считала и провозглашала победителем. Почитатели Пушкина говорили, что Пушкин был гораздо лучше Кокошкина, потому что был ловок, жив, любезен, прост и естествен в высшей степени. Все это правда, и в этом отношении Кокошкин не выдерживал никакого сравнения с Пушкиным. Но почитатели Кокошкина говорили, что он, худо ли, хорошо ли, но играл Криспина, а Пушкин сыграл – Пушкина, что также была совершенная правда, из чего и следует заключить, что оба актера в Криспинах были неудовлетворительны. Криспин – известное лицо на французской сцене; оно игралось и теперь играется (если играется) по традициям; так играл его и Кокошкин, но по-моему играл неудачно, именно по недостатку естественности и жизни, ибо в исполнении самих традиций должна быть своего рода естественность и одушевление. Пушкин решительно играл себя или, по крайней мере, – современного, ловкого плута; даже не надевал на себя известного костюма, в котором всегда является на сцену Криспин: одним словом, тут и тени не было Криспина.