Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
— Да что ты, бог с тобой: чего пугаешься?
— Домой хочу! — взвыл, зарыдал и метнулся тоскливо Алешка.
Дошел слух, что Алешку так избили где-то в ночной переделке, что лежит он в больнице.
Отец пришел навестить сына, но уж застал только его в часовне.
Алешка лежал длинный, худой и ничего общего не имел с прежним круглым беспечным увальнем.
Потрясенный Иван стоял перед своим любимым детищем и рыдал, как ребенок. Слезы текли по его тонкому носу с короткими ноздрями, стекали на розовый хрящ, текли по усам в рот, а оттуда, изо рта, как в детстве,
Ненадолго и отец пережил сына. Вскоре во возвращении у него совсем завалило грудь. Тут и ноги стали пухнуть. Пил он настойку из тараканов, пил дорогую траву, советовался со всеми знахарками, но ничего не помогало. По настоянию Акулины, кончил Иван тем, что отправился-таки в больницу.
Месяц пролежал там Иван, и не мила ему стала и больница, и господская еда, и эта тишина в светлой и тихой, как гроб, комнате. Домой потянуло: в свой уголок, гнилую избу, жесткий угол, потянуло всем сердцем; там, в том углу весь мир его и вся радость земли. Только бы дал господь еще раз увидеть его, а там пусть и смерть идет.
Как ни удерживали, пешком, еле живой, побрел по зимней дороге. Задохнется, присядет на выбоину, отдышится и дальше плетется.
Уж ночью почти добрался до родного села.
Только и попался навстречу уж в деревне сонный Евдоким в своей остроконечной шапке.
Поздоровались, — поглядел на Ивана Евдоким и, мотнув головой, проговорил:
— И плох же ты, Иван Петрович.
— Плох, Овдоким Васильевич, — вздохнул покорно Иван.
— Помирать, видно, домой пришел…
— Домой… Все свой угол…
— Известно, — вздохнул Евдоким. Помолчали, по-тупясь, и прибавил Евдоким: — Никто как бог.
— Божья воля.
Еще постояли и разошлись.
Идет Евдоким, потряхивает головой и вздыхает:
— Э-хе-хе-хе!
Акулина только руками всплеснула, увидев на пороге страшную тень мужа.
И страшно, и жалко, и без слов поняла Акулина: сердце потянуло — к себе на родную сторонушку, сердце учуяло смерть… И заплакала Акулина: заболело и ее сердце за своего тихого, безответного мужа. А сама тяжелая: пять живых, шестой вот-вот появится на свет божий.
Лежит Иван день-деньской на своей незатейливой кровати: два кола, перекладины на них, упертые в стенку, несколько досок. Тулуп в головах, азям сверху накинут. Желтый, как воск, смотрит своими красивыми выцветшими голубыми глазами и нет-нет и застонет.
— Худо? — окликнет его Акулина.
— Нет, — глухо, односложно ответит Иван и вздохнет.
Лежит, а шум в ушах: словно колокол или музыка, голоса чьи-то говорят…
— Ты с кем говоришь-то? — испуганна покосится Акулина.
— Не видишь разве, кто сидит-то на сундуке, — угрюмо соберется и замолчит на время Иван.
— Алешка, слышь, повадился к нему, — шептали бабы между собою.
— Ох! — вздыхала глубоко бабушка Драчена и не договаривала тяжелой думы.
Длинные, нескончаемые разговоры тянулись и днем и ночью, — больные и странные, в которых чувствовалась такая нежная, страстная, тоскующая любовь к
Пришла весна, снег сошел, чрез силу отсеялась Акулина, потому что была совсем уж на сносях. Опять холода и даже снег выпал.
Ивану хуже стало: при каждом вздохе затягивалась там, в груди, какая-то бесконечная, испорченная, с дыркой, гармония.
Увели Акулину в баню рожать и, пока с ней там возились, Иван богу душу отдал.
Одна душа ушла к богу, а две новых на землю явились на смену ушедшей: двойню принесла Акулина.
— Мамка, — встретил входившую мать Никитка, — тятька помер… Этак пригнулся, глядит на сундук-от и бат: «Ты, что, бат, все за сундук держишься, ходь сядь тут». А тут опять: «Алешка… Алешка… иди… и-ди!», а тут брякнулся этак навзничь и заколокотал, заколокотал… Мы глядим с печки — страшно.
Год тяжелый пришел. То весна, то зима брали верх.
— Ничего не будет, — говорили тоскливо одни.
— Не даст ли господь тепла да дождичка… Оно, ежели бы тепло…
— Вой у Гницяноких на назме терпит: тепло в ем, слышь, и земля не клекнет…
— Так ведь, братец ты мой, у них вот с ихней стороны еще это заведение идет. Опять же земля земле рознь.
— Этак…
Пришли и тепло и дождь, но дело уж погибло.
Акулина еще весной продала телку: надо было кормиться. Хлеб, еще как весна открылась, вздорожал. С 32 копеек сразу выскочил на 90 копеек.
Того, что с осени продано было на недоимку, хватило бы по теперешней весенней цене на три недоимки: эх, удержать бы до весны! Близок локоть, да не укусишь. Да и ждать кто ж станет?
Иван Васильевич тысячи две пудов собрал: теперь его рукой не достанешь. Смеется:
— Я, бат, подожду: до двух рублей дойдет — ты гляди в поле-то чего? А в амбарах? только мыши бегают.
Нет запаса; у людей нет, у ней-то чего? господи, господи, что ж это будет? Восемь душ, один меньше другого…
Хоть бы этих-то двух господь убрал… Просто моченьки нет…
Пожалел господь Акулину: близнецы, оба в Ивана, с креста снятые, недолго ее помучили.
Закладывая торопливо последнего в гробик, Акулина точно боялась, что вот оживет этот задумавшийся вечною думою трехнедельный сморщенный и сухой старичок.
Но когда принесли на могилку его и стали зарывать, всхлипнула Акулина и в землю поклонилась своим крошкам.
— Спасибо вам, ангелы божьи мои, что пожалели меня, грешную, и не маяли долго… К господу богу идите, радость жизни вкусите там, здесь где уж? Сподобил вас господь хоть без греха от земли отойти…