Том 3. Оказион
Шрифт:
а лес, зеленея молодою клейкою листвой, что-то все говорил, шумя,
а пробегавшие реки и речки, вырастая под половодьем, полноводные, гудели, куда колокол.
И оттого ли, что столько лет проведено было однообразно, на одном месте в стенах городского монастыря, среди свечей, лампадок и ладана, или еще от чего, что доносилось ветром и касалось глаз с этой шири и дали, почувствовал о. Иларион, как стало ему весело и радостно как-то.
Пускай одежда на нем темная и голова его — седая и душа, принявшая многое множество и самых отчаянных и самых горьких признаний, отягчена и утомлена
Была ли это молитва — и старец молился без слов и мысли единым духом, как преподобный Коряжемский Логгинмолился среди своих печальных кедров белою ночью всю ночь до колокольного звона, плывшего по реке из Соли Вычегодской.
Или проходили в нем воспоминания, но какие? — не тех же дней, которые с болью прожиты и лишь теперь благословлены? — Нет, не этих дней.
И что за голос он слышит, и куда зовет этот голос?
Или видел он руку, показывающую ему дорогу, но не назад в монастырь, а куда-то в эту ширь и даль:
И там ложе — земля, а покров — небо.
Он стоял и, не отрываясь, глядел вокруг.
И если бы захотел в те минуты собрать свои мысли, они не сказались бы. И было так весело и радостно как-то.
Слезы сами собою подступали и крупные катились из засветившихся, веселых и кротких глаз.
И время неслышно шло.
«А не искушение ли это?» — шевельнулась чуть внятная мысль, и тотчас о. Иларион перевел глаза и, вздрогнув, потупился:
какой-то господин, стоя у двери, выходящей на площадку противоположного вагона — первого класса, упорно смотрел на него.
— Искушение! — сказал сам себе о. Иларион и, подтвердив словом свою предательскую мысль, всполошил мысли:
они лезли в голову всякие, и подонки их.
Чувствуя на себе неспускаемый взгляд, старец схватился за четки и с каким-то остервенением принялся читать положенную молитву и, читая ее, затверженную, потерявшую всякий смысл — пустую, стал убеждаться, что все только что бывшее с ним — нечисто.
«Дьявол, — распалялся монах, — Сатана, радующийся, когда удается ему обойти человека: заставить размякнуть человека и разнюниться. Все от Дьявола. Скверную шутку сыграл с ним, нечего сказать! Замутил ему память… Да разве он, столько лет проведший в монастыре и столь много потрудившийся для своего и чужого спасения, мог сам собою забыть пример старца, имя которого принял и житию которого следовал? А как поступил троекуровский старец, попав однажды в такое же положение? Выведенный по весне в садик, старец сказал: „ Хорошо, очень хорошо, пожалуй, захочешь и еще! и велел вести себя обратно в келью“».
Подводя итог пережитому, о. Иларион укорял и превозносил себя.
Он допытывал: какой это иной путь указан ему? И разве мыслимо оставить ему монастырь?
Он один вот этими руками устроил монастырь, и без него пропадет монастырь.
А все эти люди? Ведь только из-за него они идут, от него ищут себе утешения. Что они без него будут делать? Куда денутся? — Очумеют в своей темной и жалкой жизни, как псы, подохнут без покаяния.
А! он догадался! Он знает
Еще в молодости, как изведывал и пробовал жизнь, ходя среди людей последним блудником, вором и пьяницей, еще в те годы, когда, чувствуя силы, искал он себе дела, эта мысль о спасении — а он давно это понял не покидала его: он ею только ведь и мучился.
Господи, помилуй мя! — произнес о. Иларион глухо и с какою-то обидою, что вот Господь попустил искушать его.
И, подняв глаза, он снова встретился с упорно направленным на него взглядом:
наблюдавший за ним господин, выйдя на площадку, стоял теперь прямо против него.
Коробило от этого взгляда.
О. Иларион, бросив молитву, стал оправляться: поправил клобук, поправил наперсный крест, поправил рясу.
Но одежда все как-то лезет на нем. И стоять становится трудно.
Воды бы попить!
И в ушах звон: назойливо стучат колеса и где-то неприятно лязгают цепи.
Какое-то утомление клонит его.
И ему хочется опуститься тут же на площадке, вытянуть ноги и заснуть.
Он долго боролся, брался за четки, таращил глаза, переминался, но силы оставили его, и, не заметив, стоя, он заснул.
И хотя спал он всего ничего, тягучий и безобразный сон довершил весь его страх и беспокойство.
Представилось о. Илариону, будто он в монастыре, сидит и трапезной за столом и ест котлеты. А перед ним стоит его любимый ученик, умерший несколько лет назад еще юным, и служит ему. И вот, будто ест он эти котлеты и, входя во вкус, начинает соображать, что котлеты не говяжьи, а сделаны котлеты из мяса, вырезанного из ног этого любимого ученика, и ясно видит он те самые места, откуда вырезано на котлеты.
Очнувшись, о. Иларион вошел в вагон.
Купе от папирос дымилось, а спутники, примостившись, резались в карты. Тут же стояло угощение. Заметно было, что не без усердия прикладываются к рюмкам. И было очень весело.
Наперерыв друг перед другом бросились соседи потчевать о. Илариона, но он, от всего отказавшись, попросил только воды. Воду скоро достали. И не выпив и несколько глотков, о. Иларион почувствовал утоление.
Присел к соседям и, насколько позволяли силы остаться, оставался в купе.
Беззаботность ли и веселье его спутников, перемена ли места, но что-то отрезвило его, и он снова вышел на площадку.
Был уже вечер. Село солнце. Попадавшиеся поля, лес и реки ложились по сторонам затуманенные и затихнувшие, и лишь вечерние птицы робко начинали свои поздние песни.
А вечерница — первая звезда, восходя по небу, зажигала свет свой.
Тихий свет тихо входил в душу старца, наполняя ее смирением и покорностью.
Ожесточенности не было, а с нею улеглась гордыня. Он уже не думал о своих заслугах и трудах, ни о том, как спасает себя и других, не поминал дьявола, который будто бы только и ищет, чтобы смущать его, не роптал.