Том 3. Оказион
Шрифт:
И не помешанные мешались, взгляды были недоверчивые и подозрительные, говорили шепотом, подозревали чуть не всякого: все казались шпионы, и самые добродушнейшие, простые, бесхитростные люди попали в шпионы.
Барышня странная, конечно, сделалась шпионкой. Я не знаю, кто была эта барышня, дурного она нам ничего не сделала, и теперь она прощалась с нами, дальше в Швецию она не поедет, она тут останется. И хоть уверяла она, что пароход непременно придет, как-то уж и ей не верилось.
«А ну, как не придет?» — схватывало сомнение.
Нет, барышня была
Голубой шведский флаг с желтым крестом высоко развевался над палубой. Голубой шведский флаг с желтым крестом сулил конец нашему плену, конец терпению, конец пути полонному.
А там за Варяжским морем, там скоро и близко Россия, куда во все дни и ночи устремлялась душа, и без которой не надо и жизни, Россия, великая родина наша.
У Иры глазенки сверкали: и она поняла своим маленьким сердцем. И если будет помнить, будет она вспоминать и болеть за свободу.
— Ира, скоро в Россию!
— В Россию! — повторяла девочка белокоска и глазенки ее сверкали.
И та, что от радости заплакала, когда объявили, что все поедут в Россию, стояла на палубе, гордая и терпеливая, как сама Россия, и гнев в глазах ее, и проклятие, а в сердце святая Русь, завет светоносный милости и пощады.
— В Россию! В дорогую нашу Россию.
1914 г.
Кубики *
Когда я слышу, как жестоко поступали там с теми невоюющими, только попавшими по всяким делам за границу и в большинстве больными, возвращавшимися с теплых вод русскими, когда вспоминаю свой подружейный путь из Берлина через Ольштын в Щетин-город — по-лонное терпение наше и путевые рассказы тех встречных, потерпевших в пути, с проломленной головой, я знаю, многое из бывшего ужасно, и все-таки думаю, взрослые мы и ответить и постоять за себя можем, а главное претерпеть многое можем, но я никогда не мог примириться ни там, в телячьем вагоне, ни там, на соломе в свинарне, что и дети ехали с нами и детей, как и нас, таскали по этим телячьим вагонам и морили на соломе.
Нынче выбрался я на вокзал вещи посмотреть, — писали в газетах, будто все сданное там, а также и покинутое по дороге, в целости до нас доходит. Таких, как я, лишившихся всего достояния своего и уж отчаявшихся получить что-нибудь, набралось душ пять, и мы бродили по вокзалу около сундуков и чемоданов всяких, высматривая, не окажется ли на наше счастье чего нашего? И сколько ни смотрели, а найти своего ничего не нашли. И служащие, к которым мы обратились за справкой, и сам начальник станции мало чем нас утешили.
Ну, на нет и суда нет. Жалко, и мне особенно жалко, что там вместе с вещами носильными и неносильными память осталась…
Душ пять нас бродило по вокзалу, коз лупленных, и ведь, оказался-таки один удачный, он из груды чемоданов вытащил, наконец, свой, — дошел благополучно! И кажется, чего еще, забирай сундук да на извозчика и кати себе домой с Богом, да не тут-то, тот
В чем же дело?
А вот в чем — и дело его безнадежно.
Возвращался он из-за границы и ни в каком телячьем вагоне его не катали, ехал он в обыкновенном человечьем, а ехал он не один, а с Костей, и везли они корзиночку с игрушками, так поставили ее в ногах, никому не помеха, стоит себе, одно ухо зайчиное выглядывает: понасажал Костя в корзинку зверей видимо-невидимо, все, ведь, приятели, ни с одним расставаться ему не хотелось, и случилась такая беда, проходил кондуктор по вагону, зацепил ногой за корзинку, да не говоря ни слова, за окно ее, только и видели. Костя в слезы, — ведь, эти игрушки, его, эти зайцы, этот медведь, эти коробочки и бочоночки и кубики всякие для него, я даже и не знаю, что для нас такое может из вещей быть, ведь, для него они живые… мы это забыли и теперь понять не можем, как это так кубики живые! — Костя заплакал: жалко. Тут кондуктср взялся за Костю и так отодрал его за уши, что Костя больше не пикнул. Без корзиночки ехали дальше, вес молчком. А уши за дорогу принялись болеть, во какие вспухли, и как домой вернулись, пришлось уложить мальчика в кроватку.
Скучно Косте лежать в повязке, а еще скучнее оттого, что один он лежит и не с кем ему по-своему поговорить, нет больше приятелей его. Где? Где-нибудь в поле лежат закинуты, папочка, ничего, ухи подживут, папочка дорогой, папочка, принеси мне корзиночку Зайцеву! — стал просить Костя, когда дошло и до него в детскую, большие разговаривали, будто весь багаж из-за границы приходит и на вокзале вся платформа завалена.
А тут с ухами хуже стало, разбередил что ли…
— Папочка, принеси мне, папочка, одного только зайчонка того!
Только одного зайчонка просит.
Вот в воскресенье отец и пошел на вокзал, вот и отыскал свой чемодан — дошел благополучно! — а корзиночки-то, выброшенной за окно, с игрушками Костиными, знать, не найти. И уж вещей этих, чемодана, не надо ему и лучше бы сожгли их, как по дороге грозили. Как он вернется? Как Костя на него посмотрит, как встретит?
Ведь, ждет!
Только одного… одного зайчонка просил.
— Папочка, а зайчонка?
И как горько заплачет, когда узнает, что никакого нет зайчонка. А где же? Да где-нибудь, в поле, закинут.
— Папочка, папочка, за что ж моего зайчонка?
И как больно замучается от обиды немудреное сердечко.
А зайчонок, а медведь, а коробочки и бочоночки и кубики всякие, никому не нужные, только Косте, и живые для Кости, и по правде живые живым чистым сердечком Кости, там на поле заброшенные, там под осенним дождем вместе с хлебами затоптанными на небо вопиют к Богу за первую и горькую обиду.
1914г.
Среди мурья и неурядицы *