Том 3. Педагогическая поэма
Шрифт:
Больше всех орудовал профессор Чайкин, тот самый Чайкин, который несколько лет назад напомнил мне один рассказ Чехова.
В своем заключении Чайкин ничего от меня не оставил:
— Товарищ Макаренко хочет педагогический процесс построить на идее долга. Правда, он прибавляет слово «пролетарский», но это не может, товарищи, скрыть от нас истинную сущность идеи. Мы советуем товарищу Макаренко внимательно проследить исторический генезис идеи долга. Это идея буржуазных отношений, идея сугубо меркантильного порядка. Советская педагогика стремится воспитать в личности
«С глубокой печалью и удивлением мы услышали сегодня от уважаемого руководителя двух образцовых учреждений призыв к воспитанию чувства чести. Мы не можем не заявить протест против этого призыва. Советская общественность также присоединяет свой голос к науке, она также не примиряется с возвращением этого понятия, которое так ярко напоминает нам офицерские привилегии, мундиры, погоны».
«Мы не можем входить в обсуждение всех заявлений автора, касающихся производства. Может быть, с точки зрения материального обогащения колонии это и полезное дело, но педагогическая наука не может в числе факторов педагогического влияния рассматривать производство и тем более не может одобрить такие тезисы автора, как „промфинплан есть лучший воспитатель“. Такие положения есть не что иное, как вульгаризация идеи трудового воспитания».
Многие еще говорили, и многие молчали с осуждением. Я, наконец, обозлился и сгоряча вылил в огонь ведро керосина.
— Пожалуй, вы правы, мы не договоримся. Я вас не понимаю. По-вашему, например, инициатива есть какое-то наитие. Она приходит неизвестно откуда, из чистого, ничем не заполненного безделья. Я вам третий раз толкую, что инициатива придет тогда, когда есть задача, ответственность за ее выполнение, ответственность за потерянное время, когда есть требование коллектива. Вы меня все-таки не понимаете и снова твердите о какой-то выхолощенной, освобожденной от труда инициативе. По-вашему, для инициативы достаточно смотреть на свой собственный пуп…
Ой, как оскорбились, как на меня закричали, как закрестились и заплевались апостолы! И тогда, увидев, что пожар в полном разгаре, что все рубиконы далеко позади, что терять все равно нечего, что все уже потеряно, я сказал:
— Вы не способны судить ни о воспитании, ни об инициативе, в этих вопросах вы не разбираетесь.
— А вы знаете, что сказал Ленин об инициативе?
— Знаю.
— Вы не знаете!
Я вытащил записную книжку и прочитал внятно:
«Инициатива должна состоять в том, чтобы в порядке отступать и сугубо держать дисциплину» — сказал Ленин на Одиннадцатом съезде ВКП(б) 27 марта 1922 года.
Апостолы только на мгновение опешили, а потом закричали:
— Так при чем здесь отступление?
— Я хотел обратить ваше внимание на отношение между дисциплиной и инициативой. А кроме того, мне необходимо в порядке отступить…
Апостолы похлопали глазами, потом бросились друг к другу, зашептали, зашелестели бумагой. Постановление синедрион вынес единодушное:
«Предложенная
В собрании было много моих друзей, но они молчали. Была группа чекистов. Они внимательно выслушали прения, что-то записали в блокнотах и ушли, не ожидая приговора.
В колонию мы возвращались поздно ночью. Со мной были воспитатели и несколько членов комсомольского бюро. Жорка Волков дорогой плевался:
— Ну, как они могут так говорить! Как это, по-ихнему: нет, значит, чести, нет, значит, такого — честь нашей колонии? По-ихнему, значит, этого нет?
— Не обращайте внимания, Антон Семенович, — сказал Лапоть. — Собрались, понимаете, зануды…
— Я и не обращаю, — утешил я хлопцев.
Но вопрос был уже решен.
Не содрогнувшись и не снижая общего тона, я начал свертывание коллектива. Нужно было как можно скорее вывести из колонии моих друзей. Это было необходимо и для того, чтобы не подвергать их испытанию при новых порядках, и для того, чтобы не оставить в колонии никаких очагов протеста.
Заявление об уходе я подал Юрьеву на другой же день. Он задумался, молча пожал мне руку. Когда я уже уходил от него, он спохватился:
— Постойте!.. А как же… Горький приезжает.
— Неужели вы думаете, что я позволю кому-либо принять Горького вместо меня?
— Вот-вот…
Он забегал по кабинету и забормотал:
— К черту!.. К чертовой матери!..
— Чего это?
— Ухожу к чертовой матери.
Я оставил его в этом благом намерении. Он догнал меня в коридоре:
— Голубчик, Антон Семенович, вам тяжело, правда?
— Ну, вот тебе раз! — засмеялся я. — Чего это вы? Ах, интеллигент!.. Так я уезжаю из колонии в день отъезда Горького. Заведование сдам Журбину, а вы, как хотите там…
— Так…
В колонии я о своем уходе никому не сказал, и Юрьев дал слово молчать.
Я бросился на заводы, к шефам, к чекистам. Так как вопрос о выпуске колонистов стоял уже давно, мои действия никого в колонии не удивили. Пользуясь помощью друзей, я почти без труда устроил для горьковцев рабочие места на харьковских заводах и квартиры в городе. Екатерина Григорьевна и Гуляева позаботились о небольшом приданом, в этом деле они уже имели опыт. До приезда Горького оставалось два месяца, времени было достаточно.
Один за другим уходили в жизнь старики. Они прощались с нами со слезами разлуки, но без горя: мы еще будем встречаться. Провожали их с почетными караулами и музыкой, при развернутом горьковском знамени. Так ушли Таранец, Волохов, Гуд, Леший, Галатенко, Федоренко, Корыто, Алеша и Жорка Волковы, Лапоть, Кудлатый, Ступицын, Сорока и многие другие. Кое-кого, сговорившись с Ковалем, мы оставили в колонии на платной службе, чтобы не лишать колонию верхушки. Кто готовится на рабфак, тех до осени я перевел в коммуну Дзержинского. Воспитательный коллектив должен был остаться в колонии на некоторое время, чтобы не создавать паники. Только Коваль не остался и, не ожидая конца, ушел в район.