Том 3. Педагогическая поэма
Шрифт:
— Я не могу позволить тебе играть в этой пьесе. Идем домой.
Жемчужина перепугалась и прошептала:
— Как же я поеду? А пьеса?
— Мне никакого дела нет до пьесы. Идем! Я не могу позволить, чтобы тебя всякий обнимал и таскал по сцене.
— Но… как же это можно?
— Тебя раз десять поцеловали только за одно действие. Что это такое?
Мы сначала даже опешили. Потом пробовали убедить ревнивца.
— Товарищ, так на сцене поцелуй ничего не значит, — говорил Карабанов.
— Я вижу, значит или не значит, — что я, слепой,
Я сказал Лаптю:
— Ты человек разбитной, уговори его как-нибудь.
Лапоть приступил честно к делу. Он взял ревнивца за пуговицу, посадил на скамью и зажурчал ласково:
— Какой вы чудак, такое полезное, культурное дело! Если ваша жена для такого дела с кем-нибудь и поцелуется, так от этого только польза.
— Для кого польза, а для меня отнюдь не польза, — настаивал телеграфист.
— Так для всех польза.
— По-вашему, выходит: пускай все целуют мою жену?
— Чудак, так это же лучше, чем если один какой-нибудь пижон найдется?
— Какой пижон?
— Да бывает… А потом смотрите: здесь же перед всеми, и вы видите. Гораздо хуже ведь, если где-нибудь за кустиком, а вы и знать не будете.
— Ничего подобного!
— Как «ничего подобного»? Ваша жена так умеет хорошо целоваться, — что же, вы думаете, с таким талантом она будет пропадать? Пускай лучше на сцене…
Муж с трудом согласился с доводами Лаптя и с зубовным скрежетом разрешил жене окончить спектакль при одном условии, чтобы поцелуи были «ненастоящие». Он ушел обиженный. Жемчужина была расстроена. Мы боялись, что спектакль будет испорчен. В первом ряду сидел муж и всех гипнотизировал, как удав. Второй акт прошел, как панихида, но, к общей радости, на третьем акте мужа в первом ряду не оказалось. Я никак не мог догадаться, куда он делся. Только после спектакля дело выяснилось. Карабанов скромно сказал:
— Я ему посоветовал уйти. Он сначала не хотел, но потом послушался.
— Как же ты сделал?
Карабанов зажег глаза, устроил чертячью морду и зашипел:
— Слухайте! Краще давайте по чести. Сегодня все буде добре, но если вы зараз не пидэтэ, честное колонийське слово, мы вам роги наставимо. У нас таки хлопцы, що не встроить ваша жинка.
— Ну и что? — радостно заинтересовались актеры.
— Ничего. Он только сказал: «Смотрите же, вы дали слово», — и перешел в последний ряд.
Репетиции у нас происходили каждый день и по всей пьесе целиком. Спали мы в общем недостаточно. Нужно принять во внимание, что многие наши актеры еще и ходить по сцене не умели, поэтому нужно было заучивать на память целые мизансцены, начиная от отдельного движения рукой или ногой, от отдельного положения головы, взгляда, поворота. На это я и обращал внимание, надеясь, что текст все равно обеспечит суфлер. К субботнему вечеру пьеса считалась готовой.
Нужно все-таки сказать, что мы играли не очень плохо, — многие городские люди были довольны нашими спектаклями. Мы старались играть культурно, не пересаливали, не подделывались под
В субботу театр оживал с двух часов дня. Если было много действующих лиц, Буцай начинал гримировать сразу после обеда; помогал ему и Петр Иванович. От двух до восьми часов они могли приготовить к игре до шестидесяти человек, а после этого уже гримировались сами.
По части оформления спектакля колонисты были не люди, а звери. Если полагалось иметь на сцене лампу с голубым абажуром, они обыскивали не только квартиры сотрудников, но и квартиры знакомых в городе, а лампу с голубым абажуром доставали непременно. Если на сцене ужинали, так ужинали по-настоящему, без какого бы то ни было обмана. Этого требовала не только добросовестность шестого «Р» сводного, но и традиция. Ужинать на сцене при помощи подставных блюд наши артисты считали недостойным для колонии. Поэтому иногда нашей кухне доставалось: приготовлялась закуска, жарилось жаркое, пеклись пироги или пирожные. Вместо вина добывалось ситро.
В суфлерской будке я всегда трепетал во время прохождения ужина: актеры в таком моменте слишком увлекались игрой и переставали обращать внимание на суфлера, затягивая сцену до того момента, когда уже на столе ничего не оставалось. Обыкновенно мне приходилось ускорять темпы замечаниями такого рода:
— Да довольно вам… слышите? Кончайте ужин, черт бы вас побрал!
Артисты поглядывали на меня с удивлением, показывали глазами на недоеденного гуся и оканчивали ужин только тогда, когда я доходил до белого каления и шипел:
— Карабанов, вон из-за стола! Семен, да говори же, подлец: «Я уезжаю».
Карабанов наскоро глотает непережеванного гуся и говорит:
— Я уезжаю.
А за кулисами в перерыве укоряет меня:
— Антон Семенович, ну как же вам не стыдно! Колы приходиться того гуся исты, и то не дали…
Обыкновенно же артисты старались на сцене не задерживаться, ибо на сцене холодно, как на дворе.
В пьесе «Бунт машин» Карабанову нужно было целый час торчать на сцене голому, имея только узенькую повязку на бедрах. Спектакль проходил в феврале, а, на наше несчастье, морозы стояли до тридцати градусов. Екатерина Григорьевна требовала снятия спектакля, уверяя нас, что Семен обязательно замерзнет. Дело кончилось благополучно: Семен отморозил только пальцы на ногах, но Екатерина Григорьевна после акта растирала его какой-то горячительной смесью.
Холод все же нам мешал художественно расти. Шла у нас такая пьеса — «Товарищ Семивзводный». На сцене изображается помещичий сад, и полагалась статуя. Шестой «Р» статуи нигде не нашел, хотя обыскал все городские кладбища. Решили обойтись без статуи. Но когда открыли занавес, я с удивлением увидел и статую: вымазанный до отказа мелом, завернутый в простыню, стоял на декоративной табуретке Шелапутин и хитро на меня поглядывал. Я закрыл занавес и прогнал статую со сцены, к большому огорчению шестого «Р».