Том 3. Повести
Шрифт:
Неоконченный роман Гоголя „Гетьман“ был первым его опытом исторического повествования из эпохи, привлекавшей его творческое внимание с первых шагов литературной деятельности вплоть до 1842 г., — именно из эпохи героической борьбы украинского народа с польскими захватчиками за национальную независимость.
Приступая к работе над „Гетьманом“, Гоголь не располагал сколько-нибудь значительными познаниями в области истории Украины. Поэтому ранний отрывок „Гетьмана“ — т. е. „Глава из исторического романа“ — характеризуется скудостью собственно исторических деталей: интерес ее для самого автора сосредоточивается на фигуре полковника Глечика. Фигура второго действующего лица отрывка, шляхтича Лапчинского, равно как и хронология событий, остаются непоказанными, неосвещенными.
Возобновив работу над романом, Гоголь уже стал придерживаться определенных хронологических рамок (середины XVII столетия), даже определенных исторических событий; основным героем романа становится историческая личность — нежинский полковник Степан Остраница. В своем изложении автор стремится возможно ближе держаться определенных
73
Об „Истории Русов“ см. т. II настоящего издания, стр. 718–720.
С „Историей Русов“ Гоголь познакомился, повидимому, в 1831 году, возможно через А. С. Пушкина, который имел у себя экземпляр этого любопытного рукописного памятника, обнаруженного в самом конце 20-х годов и позднее получившего значительное распространение в списках.
Кроме „Истории Русов“, мы не встретим в „Гетьмане“ следов исторических изучений Гоголя; отсюда — ограниченность и даже скудость исторических и историко-бытовых деталей. Позднее, в „Тарасе Бульбе“, писатель восполняет эти пробелы широким использованием фольклорного материала.
Несомненно фольклорную основу имеет и рассказ полковника Глечика в „Главе из исторического романа“ о заклятой сосне. Вероятно, в данном случае Гоголь обработал слышанные им в детстве и искаженные памятью легенды о проклятом дереве, о кающемся грешнике и т. д.
Сосна, на которой был повешен дьякон, соответствует осине легенд; мотив о покаянии пана имеет ряд аналогий в рассказе о покаянии разбойника, восходящих, как указано А. Н. Веселовеким („Разыскания в области русского духовного стиха“, ч. X; ср. также Н. Ф. Сумцов, „Очерк истории южнорусских апокрифических сказаний и песен“, Киев, 1881), к апокрифам о крестном древе.
Восходит к фольклорной основе и мотив девушки-воина, девушки, переодевающейся в мужское платье для того, чтобы следовать за возлюбленным на войну, мотив, впрочем, широко распространенный и в литературном преломлении.
К фольклорным впечатлениям Гоголя до некоторой степени должна быть отнесена, наконец, и типология „Гетьмана“ — образы казаков, поляков и евреев. Источники этих впечатлений весьма разнообразны: здесь могла быть и случайно виденная в детстве картина, — одна из тех, которые упоминаются в „Гетьмане“, — и читанные в разное время старинные вирши или документы, из которых кое-что занесено Гоголем в свою „Книгу всякой всячины“ (Соч., 10 изд., VII, стр. 874–875), и, наконец, — отдельные образцы староукраинской вертепной драмы, бытовавшей в украинской провинции вплоть до 30-х годов XIX в. Последняя в ряде случаев подкрепляла некоторые эпизоды „Истории Русов“ новыми иллюстрациями, наглядно демонстрируя (напр., в интермедиях к „Комическому действу“ Довгалевского) и запрягание хлопов-подданных в ярмо, и отдачу церквей в аренду евреям.
Если „Гетьман“ в целом представляет собою опыт исторического романа „вальтер-скоттовского“ типа и является зерном для вполне самостоятельной разработки этого типа романа в „Тарасе Бульбе“, то в эпизоде о кровавом бандуристе отзываются и некоторые мотивы „неистовой школы“ — той „новейшей французской школы“, о которой писал а своем отзыве А. В. Никитенко и которая привлекала Гоголя, прежде всего, своей социальной проблематикой.
Мы не знаем в точности причин, заставивших Гоголя оставить начатый роман. Впоследствии, возвратившись к замыслу большой исторической повести, подкрепив этот замысел тщательным изучением наличного исторического и фольклорного материала, Гоголь использовал всё им ранее собранное при работе над „Тарасом Бульбой“. Атаман в „Нескольких главах“, полковник в отрывке „Мне нужно видеть полковника“, отчасти Глечик в „Главе из исторического романа“ являются портретными прообразами самого Тараса. Образ старухи-матери Андрия и Остапа возник из намеченного в последней из „Нескольких глав“ образа жены казака Пудька, „иссохнувшего, едва живущего существа“, „несчастного остатка человека“, „олицетворенного страдания“. „Трехъярусный усач“, гайдук, стороживший Остапа, напоминает предводителя польского отряда в „Кровавом бандуристе“, усы которого описываются Гоголем так же тщательно, как и в „Тарасе Бульбе“. Наоборот, сцена расправы с евреями, едва намеченная в „Гетьмане“, позднее в „Тарасе Бульбе“ развита в значительный эпизод. Встреча Остраницы со старым казаком Пудьком и взаимные расспросы о соратниках также повторены в „Тарасе Бульбе“ (приезд Бульбы на Сечь). Отдельные моменты „Гетьмана“ отразились и в некоторых других произведениях Гоголя, в совершенно ином, иногда неожиданном контексте. Так, „черный голос, который слышит человек перед смертью“, является в „Старосветских помещиках“, а поговорка-ругательство усача: „терем-те-те“, вкладывается Гоголем в уста Утешительного-Швохнева („Игроки“, явление XVIII).
Автограф Пушкинского Дома (Института Литературы) Академии Наук СССР.
Отрывок „Ночи на вилле“ в первый раз напечатан Кулишом, в первом томе „Записок о жизни Гоголя“ (стр. 227–230), по тому же, вероятно, (единственному) автографу, которым располагаем сейчас и мы. Автограф из собрания Ефремова (куда
„Род дневника“, по определению Кулиша, „Ночи на вилле“ насквозь автобиографичны: под „виллой“ подразумевается римская загородная вилла княг. З. Волконской, где в апреле — мае 1839 г. умирал от чахотки двадцатитрехлетний граф Иосиф Михайлович Вьельгорский, незадолго перед тем прибывший в Рим, в свите наследника (будущего Александра II), вместе с Алексеем Толстым и Жуковским. Иосиф Вьельгорский, сын известного музыкального деятеля и мецената Михаила Юрьевича Вьельгорского, и есть то лицо, о котором, не называя его по имени, говорят „Ночи на вилле“. Его умирание, привлекательный характер и предсмертная дружба с ухаживавшим за ним Гоголем нашли себе отклик как в мемуарной литературе, так и в эпистолярной, — в письмах, в том числе, самого Гоголя: см. „Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник М. Погодина“, ч. II, М., 1844, стр. 29, 52; „Русский Архив“ 1890, кн. 19, стр. 229; письма Гоголя в мае — июне 1839 г. Погодину, Шевыреву, Балабиной и др. — В первых числах июня Вьельгорский умер; 5-м июня датировано последнее из посвященных ему писем Гоголя (к А. С. Данилевскому).
Близость указанных эпистолярных отзывов к отрывку „Ночи на вилле“ заставляет относить возникновение „Ночей“ к тому же периоду времени, что и самые письма, — с одной, впрочем, оговоркой: отрывок написан, несомненно, после смерти Вьельгорского, а не в период бдений Гоголя над больным, как полагали Кулиш и Тихонравов. Что в отрывке речь идет об умершем уж человеке, явствует из неизменно повторяющегося всюду прошедшего времени, из частого употребления таких слов, как: „тогда“, „доныне“ („Его слова были тогда“; „Что бы я дал тогда“; „Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова“), из элегически-мемуарного, наконец, тона некоторых описаний, который, при хронологической близости описываемого, понятен лишь по отношению к умершему. Датировка „Ночей на вилле“, предложенная Кулишом („во время болезни графа Иосифа Вьельгорского“) и принятая Тихонравовым („в конце мая 1839 года“) нуждается поэтому в исправлении: „Ночи“ написаны не раньше смерти Вьельгорского, т. е. не раньше первых чисел июня 1839 года. Они имеют таким образом характер не дневника (как думали Кулиш и Тихонравов), а скорее мемуаров. Отсюда — и некоторая литературность отрывка, расчет на впечатление читателя. В избранный круг читателей, на которых рассчитаны были (только в виде, разумеется, рукописи) „Ночи“, могли входить, в первую очередь, родители покойного, особенно — мать, не присутствовавшая (как и отец) при кончине сына и нуждавшаяся поэтому в каком-то рассказе о ней. Роль вестника взял на себя как-раз Гоголь: он выехал навстречу графине Л. К. Вьельгорской и первый объявил ей о смерти сына. В этот период посредничества между умершим другом и его родителями, когда Гоголю, несомненно, приходилось и припоминать и пересказывать много раз мельчайшие подробности об умершем, он и мог попытаться облечь свой рассказ в литературную форму.
Кроме родителей, этого могли ожидать от него друзья умершего, а в числе их — Жуковский, в Рим прибывший одновременно с Вьельгорским, при его смерти однако же не присутствовавший (из-за отъезда с наследником в Неаполь). Общением с Жуковским в Риме, в январе — феврале 1839 г., могла быть подсказана Гоголю самая форма „Ночей“ — форма поэтической эпитафии. Не говоря уже о стихотворных опытах Жуковского в этом юнговском жанре, к моменту встречи его с Гоголем в Риме относится его выступление также в роли друга-некрологиста. Имеем в виду известное письмо Жуковского к отцу Пушкина. Не знать его в 1839-м году Гоголь, конечно, не мог. При встрече с Жуковским в Риме „первое имя, произнесенное нами“, писал Гоголь, „было — Пушкин“. И отзвук рассказов Жуковского о кончине Пушкина слышится уже прямо в майских письмах Гоголя, где идет речь о Вьельгорском. Сближая преждевременную смерть Вьельгорского с смертью Пушкина, свои личные впечатления и чувства — с чувствами, которыми успел с ним поделиться при встрече Жуковский, Гоголь и самую мысль написать некролог мог позаимствовать у Жуковского же.