Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
– Вон в прошлом году в разлив около реки пассажирский поезд на всем ходу, – впалое лицо помощника опять постарело искривленной складкой между бровями, – рельс и разошелся, поезд по уклону и пошел в воду. Машинист, молодой парень, – ему бы соскочить – уцепился, стал тормозить. Паровоз все глубже в воду, а он тормозит да пар выпускает, чтобы не взорвало. Ну, остановил. Вагоны все целы, никто из пассажиров шишки не набил, а он очутился по горло в воде. Кричит. Ноги-то ему в воде тендером прижало. Ухватился за скобку, выставил голову; устанет, начнет опускаться, захлебывается, опять подтянется из последнего,
Он замолчал, не то мгновенный грохот пробежавшего под колесами мостика прервал.
– Да ты бы, говорю, пеленочки постирала, да хату бы подмела, да вечерять бы приготовила – знаешь, муж с работы вернется, с устатку поесть захочет, и все хорошо, и славно, а она убегёть!.. – И смотрят удивленные, растерянные глаза: так просто хорошо и счастливо можно устроить жизнь, и все так бессмысленно, ненужно, тяжело и трудно.
– Молодую взял, другую, для детей… девять человек их у него от первой жены, – пояснил слесарь, все так же съежившись, так же каждую секунду ожидая какого-то потрясающего, грохочущего удара и несчастья.
«Клы-клы-клы-клы…»
«Дети простудятся…» Так бы иной и пустил их всех под откос или с моста…
Помощник прибавил грубое ругательство и стал кидать в заблиставшую топку уголь.
Под пеплом угрюмого, сосредоточенно-хмурого спокойствия этих подернутых маслом и сажей, точно чтоб скрыть боль и судороги живой души, лиц тлело вдруг готовое взрывом подняться человеческое негодование.
Тесно, узко и душно на крохотной, со скрежетом то сдвигающейся, то раздвигающейся железной площадке; но просторно для усталости и измученности, и, казалось, еще хватит места для горя и тоски – потеснится все заполняющий грохот.
«Клы-клы-клы-клы… Клы-клы-клы-клы…»
Слесарь чувствует – измучился, истомился этим непотухающим ожиданием.
– Нет, у нас в депе лучше, – говорит он с извиняющейся улыбкой, – отработался, да и домой.
Машинист и помощник разом, как по команде, подымаются и глядят с обеих сторон в оконца.
– Я те… я те… а… эт… ваа…
Но несущийся навстречу ураган срывает и уносит слова, которые не разберешь; только видно, как грозит кому-то черным кулаком машинист; уносит и незакрытый переезд, и закинувшуюся от испуга лошадь, накренившуюся телегу, и на секунду мелькнувшую виноватую фигуру путевого сторожа.
И опять тот же грохот, тот же скрежет железной, ходящей под ногами площадки; так же тесно, грязно, удушливо, и пышет жаром, и кидает из стороны в сторону, и все дрожит и трясется безумной тряской неперестающего бега, и несется мимо ураган.
«Клы-клы-клы… клы-клы-клы-клы…».
Но теперь голос сотни бегущих позади колес клокочет спокойно, уверенно и покорно. Разинутый черный овраг пропал. Глубокий покой и уверенность разливаются по измученной, истомившейся ожиданием душе слесаря. То, что оба они, и машинист и помощник, разом, не глядя на путь,
«Клы-клы-клы-клы!..» Ничего, машина знает свое, и люди знают свое…
Где-то в темной глубине их души неосознанно, вместе с бегом машины, ни на секунду не потухая, бежит навстречу полотно со всеми знаками, закруглениями, уклонами, будками, столбами. Даже сон весь наполнен этим неукротимым бегом и мельканием.
С обеих сторон проносятся широкие поля, сверкающий воздух, деревни, люди, животные, птицы и звуки со своей особенной ласковой неспешной жизнью, а эти двое с хмуро-темными лицами ничего не видят, не слышат и живут в тесной, узенькой, душной будочке, в урагане крутящейся пыли, жара и грохота, в непрерывном мелькании, непрерывном скрытом напряжении, что бы они ни делали; и так сутки, недели, годы, – так вся жизнь, будто нет другой жизни.
«Клы-клы-клы-клы…»
Машинист то взглядывал на несущийся путь, то на водомерную трубку, то присаживался и на минуту заводил глаза, узким белком глядя из-под незакрывшегося века.
Помощник кидал уголь, качал воду, тоже взглядывал на беспрерывно пропадающие под паровозом рельсы, присаживался к бутылке, – и, шатаясь и кутаясь в грохоте, неслась слепая машина.
Слесаря стало одолевать. Сидит он на корточках, тесно и неудобно, и вдруг все поплывет, мягко и грустно, и мучительно хочется лечь и опустить голову, и где-то далеко-далеко слабо и ласково бежит замирающий клекот колес: «Клы-клы-клы-клы…»
И вскинется:
– А?
Тот же грохот, и теснота, и буйно кружится угольная пыль.
Слесарь встряхивает головой, избавляясь от дремоты, взглядывает на пустую бутылку и говорит ухмыляясь:
– Еще есть… запас, – лезет в карман, и оттуда не спеша вылезает горлышко с красной печатью.
– Будет, – хмуро говорит машинист.
Слесарю хочется сделать или сказать ему что-нибудь приятное в благодарность за то, что взяли, и еще за то, что освободили от давящего ожидания и страха.
– Вам бы, Никандра Алексеич, какую-нито другую работу взять. Чижало уж очень тут. Вон надысь купец Корытин искал машиниста – мельница у него паровая. И жалованье хо…
Осекся. Машинист страшно задвигался, и сквозь неподвижно-пепельные черты тяжело пробивалось волнение.
– Будет те молоть-то… балабола… дай-кось сюда.
Взял бутылку и проглотил много, как воду. Смутный румянец лег на пепельную кожу. Он передохнул и, как бы вдавливая воспоминания назад, крепко и широко потер лоб.
– Нельзя мне… нельзя мне, – заговорил он, подавшись, – не могу бросить… Вот в этом самом… в этом самом паровозе человека я сварил!..
Он поглядел вокруг себя, точно ища чего-то и все так же тяжело и сдерживаясь дыша.
Слесарь не знал, как ответить, крякнул и тоже потянул из бутылки.
– В депо поставили паровоз в ремонт. Слесарь был, вот так, как ты…
– Ну так, понимаю… – слесарь утвердительно мотнул головой.
– К рождеству. Каждый старается загнать лишнюю копеечку.